и эти стихи мои.
Но никаких стихов, никаких записок я, конечно же, не посылал. Тем более, что недели через две Таю увезли снова в Москву.
Дружба мальчиков с девочками тогда не особо поощрялась. Но Толик Лыкин проявил значительно больший прагматизм, чем я. Он написал записку Люде Паниной с предложением стать друзьями. Она согласилась. После школы Толик стал провожать её домой. Этим практически дружба и ограничивалась. Правда, пару раз они сходили с Людой в кино.
Толик, уже поднаторевший в отношениях с противоположным полом, спросил у меня однажды:
– А ты почему не хочешь дружить с какой-нибудь девочкой?
Я мялся, не зная, что ответить.
– Неужели ты не видишь, что Рита Зепнова с тебя глаз не сводит? – снова спросил он.
– Нет, – вконец растерялся я.
– Все в классе видят, а он не видит. Протри глаза.
Я стал приглядываться к Рите. Действительно, я ей симпатизировал. Но я робел. Совет Толика предложить ей дружбу был не реализован. Да и к девочке этой никаких чувств я не питал. Мне казалось она немного грузной, а моим идеалом были девочки-худышки вроде Таи Баклановой.
Тогда Толик взял дело в свои руки.
– Ну, если ты сам боишься ей написать записку, я скажу Люде, а она передаст Рите всё на словах.
– Не надо этого делать, – попросил я.
– Надо, – упрямился Толик. – Как только Тая Бакланова уехала, ты ходишь сам не свой. Вот и подружись с Ритой. Клин ведь клином вышибают.
– Ладно, – сказал я обречённо. – Твоя взяла.
И мы стали дружить. Правда, дружбой это назвать было трудно. Просто Рита стала ходить в наш двор и играть в нашей дворовой компании. Но мы с ней даже за руки не подержались.
Вскоре я уехал из города. Прошло девять лет. Литсотрудничал в газете, и судьба меня привела снова в Будённовск. В командировку. Нашёл своего друга детства Виктора Шапоренко, который работал на узле связи. Он дежурил ночью, и мы с ним крепко выпили, после чего я начал звонить своим одноклассникам. Позвонил и Рите. Удивительно, но спустя столько времени, она меня сразу узнала. Объясняю это синдромом жителей городков в табакерке, где каждый знает каждого и где не происходит никаких событий. Время здесь словно замирает.
Молодое вино
В тот свой приезд мне захотелось посмотреть на дом, где обитала моя семья. Он никуда не делся. Более того, как стояла раньше возле него будка сапожника-армянина, так и стоит. И он в ней – всё такой же, только постарел немного.
Увидел меня, нисколько не удивился.
– А, это ты!
Я поздоровался, лихорадочно вспоминая, как его зовут. То ли Самвел, то ли Сурен… Но так и не вспомнил. А он пригласил в свой дом, который тоже был в двух шагах. Принес вина. Спросил:
– Ничего, что оно ещё молодое? Выпьешь?
И налил себе и мне по стакану.
Вино ещё «играло», но в жару это было самое то. Мы выпили за встречу, за всё хорошее, за здоровье, за хозяина и ещё за что-то, и я решил откланяться. Хотел встать – не тут-то было. Вино ударило в ноги, хотя голова была ясной.
Сурен – всё-таки сапожника звали Суреном – прятал улыбку в густые усы.
– Это вино коварное, но действует недолго. Сейчас всё пройдёт.
Но он лукавил. Не прошло! По дороге в гостиницу я потерял туфель. Понял это не сразу. Правда, нашёл, слава Богу!
Позже я написал такие строки, вновь позабыв, как звали сапожника:
Этот город, который на юго-востоке,
не забыл я, хотя вспоминаю кусками.
Время греет бока на крутом солнцепёке,
с неохотой из лежбища снов выпуская.
Как же звали сапожника? Вроде Баграмом.
нет – Багдасаром? Не вспомню, пожалуй.
«Это ты? – говорит он. – Не слишком ли рано
возвратился? С полсотни годков набежало».
Он меня приглашает в свой маленький домик,
угощает на травах настоянным чаем.
И цветёт сумасшедший, неистовый донник,
аромат кумарина* вокруг источая.
Ничего не случается в городе этом,
где я тощим мальчишкой нечаянно вырос.
Я остался здесь звонким, прозрачным скелетом
в чьём-то старом шкафу, что готовят на вынос
И летят облака гладкокрашеной бязью,
как летят журавли ненарушенным клином,
и я городу этому жизнью обязан,
потому он и стал моим самым любимым.
Он со мной был во всех передрягах, и тучи