Оценить:
 Рейтинг: 0

Полевой центр Пламя. Каторга и ссылка

Год написания книги
1926
Теги
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 18 >>
На страницу:
12 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В этой камере находились заключённые из разных губерний, разных национальностей и разных профессий. Прежде всего, в свободное от работы время знакомились друг с другом, расспрашивали, рассказывали о быте и обычаях, о революционном движении 1905—1906 годов в той или другой части царской России, словом, набирали ума-разума и опыта друг от друга. Особенно памятны рассказы товарища Локацкова о расстреле уральских железнодорожников, о жизни в солдатах, Беклеймишева о подражании бытовых картин в среднероссийской деревне: сватовство с чаепитием, с усиленным дутьём на блюдечко с чаем, прикуской сахара, вывоз невесты по деревне с глашатаем-возницей, что невеста «поспела», вымазывание дёгтем ворот двора невесты, если она оказалась «порченой», или рассказы поляка Деймера о том, как польские ксендзы выматывали душу у женщин и девиц, чтобы иметь удовлетворение своих развращённых чувств и тому подобное. Рассказывали «хохлы», белорусы, кавказцы, литовцы, сибиряки, латыши, эстонцы и финны, рассказывали бывшие солдаты и матросы, рассказывали рабочие – о житье-бытье своей деревни, невзгодах и издевательствах в армии и во флоте, и каждый такой рассказ имел свои суждения и выводы о темноте деревни, темноте ещё рабочего класса России, тяжестях и препятствиях его обработки, возможностях и способах борьбы и прочее. Всё это вместе накопляло политический багаж и всеобъемлющий опыт, и практику, и недаром впоследствии каторжные тюрьмы шутя называли высшими политическими учебными заведениями Николки II.

Всё то, что говорилось, дискуссировалось и обсуждалось, не припомнишь, поэтому вернёмся к прозе каторжной жизни, к её отдельным моментам.

Попав в переплётную мастерскую и не имея достаточного опыта в переплётном деле, особенно по позолоте корешков книг, первоначально я испытывал трудности, так как уголовный элемент видел в нас конкурентов, да и, кроме того, людей «пакостящих». А пакости заключались в том, что мы не особенно спешили с продуктивностью труда, а больше стремились извлечь из книги умственную прибыль, да и таскали при первом удобном случае из мастерской в камеру и другим товарищам кое-что почитать, а отсюда, понятно, были строгие обыски, усиления режима и прочее, что не по носу явилось для уголовных, привыкших жить запанибрата с надзирателями. Помимо книг и журналов, иногда в переплётную мастерскую попадала и газета, но это было редкостью, так как книги, посылаемые из магазинов и от частных лиц для переплёта, строго просматривались, газеты, даже в виде обвёртки, забирались. Пытались мы завязать переписку с воли с помощью переплетаемых книг, но это не удавалось. Видно, мы, несмотря на то, что по авторам книг и их содержанию подбирали хозяина-заказчика этих книг, не попадали в точку, и вольнодумные консервативные люди не желали с нами списываться, или прочитанные и переплетаемые книги вновь не перечитывались. Делалось это так: в переплетённой книге или журнале, в наиболее интересном политическом обзоре, романе или рассказе вклеивалась записка примерно следующего содержания: дорогой незнакомый гражданин (гражданка), судя по содержанию книг и журналов, которые вы читаете, вы придерживаетесь сходных таких-то политических взглядов; зная это, мы, политические узники, просим вас при следующих ваших заказах на переплёт книг вкладывать в эти книги вырезки из газет, могущих интересовать нас, так как таковых мы не имеем, а если вы не боитесь, то и писать нам о том, что творится на воле и прочее. Возможно, что заказчик этих писем не получал, на них не наталкивался, а возможно, не желал иметь с нами связи. Письма, посылаемые таким порядком родным и знакомым, иногда доходили до назначения. Всякие подобного рода «почтовые» отправления сопровождались запиской, что, конечно, незнакомый нам человек, если он контрреволюционер, если он член союза русского народа и тоже читает книги и журналы с противоположными взглядами, он эти письма и записочки может сдать, направить начальнику тюрьмы, и мы, подписавшиеся, за это будем наказаны карцером или поркой. К счастью, такие сообщения администрации места не имели.

Кстати, несколько слов о переписке с родными, о письмах.

Мы, все политические каторжане, в первое время, то есть в срок испытательный, когда носили кандалы, имели разрешение в месяц всего на одно письмо, причём в этих письмах ничего предосудительного писать не разрешалось, а предосудительным называлось всё, в чём излагалось о непорядках в тюрьме, о плохом питании, о зверском подчас отношении к нам и прочее. Особенно начальство любило, если в письмах почаще вспоминали всевышнего. К нашему счастью, наши сопроцессники этим делом не занимались, поэтому к нашим письмам контролёр, в данном случае тюремный мастер, впоследствии помощник начальника тюрьмы, придирался всё чаще и чаще. Однако эти придирки к другим последствиям не могли привести, как только лишить на то или иное время того или другого заключённого этого последнего источника связи, этого единственного письма в месяц, которое можно было посылать родным. Поэтому мы искали другие возможности переписки, каковыми являлась связь с соответствующим надзирателем. Приходилось выбирать более или менее человечного надзирателя, но искушённого пяти- или десятирублёвкой, находить эти деньги тем или другим способом и таким образом, с помощью этого надзирателя, отправить пару писем домой. Редко это удавалось, но всё же удавалось. Из дома письма нам передавали в неограниченном количестве, однако и эти письма подчас приходили на три четверти в замаранном виде, то есть с вычеркнутым текстом на три четверти всего сообщаемого в письме, – это рука контролера действовала вовсю.

Теперь несколько слов о самой переплётной мастерской, о порядках и работающих там людях.

Первое время, когда я туда был переведён для работы, там всего работало шесть человек, из коих двое политических – я и товарищ Горклав, который впоследствии умер, и четверо уголовных. Среди уголовных особенно выделялись два: один из них просидел около семи лет в тюрьме, другой – прибывший лишь на шестьдесят четыре дня. Этот уголовник представлял из себя вора-рецидивиста карманника с парой десятков судимостей. За последнюю покражу, за которую их всего было осуждено четверо, он был приговорён по совокупности за хищение карманных часов стоимостью два-три рубля, но, имея в виду, что он, Прокофьев, как я уже сказал, судился около двух десятков раз, являлся вором-карманником с малолетства, его и привлекли как рецидивиста. Нужно отдать справедливость, он по переплётному делу и по позолотному был мастер первой руки, и, трудясь в той или другой мастерской в то время на воле, он с лёгкостью мог бы зарабатывать от двадцати пяти до тридцати пяти рублей в месяц. Однако видно было, что его к этому труду не тянет. Отсиживая первый срок, он уверял, что это последняя его судимость, что по выходе из тюрьмы он никогда в неё обратно не вернётся, займётся честным трудом и прочее, но однако, на второй же день, он снова попадал в тюрьму, ждал окончания следствия и снова мечтал о том, что он выйдет, больше воровать не будет и найдёт себе достойное занятие. Второй – старикашка (фамилии его не помню) – обращал на себя внимание тем, что имел на сорок шестом году уже седые волосы и бороду и, не найдя в тюрьме соответствующей косметики для покраски волос и бороды, после каждой бани завязывал голову полотенцем, укрывался в уборной и тщательно красил свои волосы и бороду чернилами. Как-то раз по ошибке вместо чёрных чернил он, видимо, захватил зелёные чернила и, выкрасив волосы и бороду, вылез из уборной – каков же был хохот всех нас остальных, когда увидели нашего старичка с зелёной бородой и зелёными волосами. Вторая его достопримечательность заключалась в том, что он до глубины души ненавидел политических и поэтому на каждом шагу мешал нам работать. Числился он по переплётной мастерской старшим переплётчиком, и поэтому дать тот или другой заказ тому или другому товарищу был поручено тюремной администрацией ему, и он нам с товарищем Горклавом сдавал все худшие заказы. Однако не в худших заказах заключалось дело, а в том, что вместо ткацкой мастерской мы работали в переплётной и имели всё же во время работы возможность прочитывать и перечитывать переплетаемые нами, хотя иногда и старые журналы, которые для нас, сидевших уже около трёх лет в тюрьме, являлись новыми.

Можно ещё отметить, что переплётная мастерская с появлением меня и Горклава уже являлась некоторым центром и связью с остальными камерами хотя бы для нашего отделения (коридора), ибо через неё, то есть через переплётную мастерскую и через нас обоих, можно было иногда с сугубой осторожностью пронести в камеру тот или другой кусок газетного обрезка и передать остальным товарищам то, что мы имели возможность прочитывать. Кроме того, переплётная мастерская позволяла иметь связь через слесарную мастерскую, куда выходили точить свои допотопные инструменты и где можно было с помощью слесарей так или иначе приобрести хотя бы по маленькому, специально изготовленному ножику, в котором так нуждался каждый заключённый в своей камере. Получая эти ножики за известное вознаграждение – продукты, выписанные из тюремной лавочки, мы их передавали тем товарищам, которые в них нуждались. Однако нужно сказать, что и тюремная администрация не дремала производить обыски.

Помню такой случай. Как-то мне удалось от одного из пересыльных (петербургские босяки, проживающие на Обводном и других каналах, но находящиеся иногда от одной до двух недель в пересыльной тюрьме, работающие в качестве обслуживателей мастерских – столярной, слесарной) получить за имеющуюся при мне махорку довольно изящный для заключённого в тюрьме перочинный ножичек, который я принёс в камеру и спрятал в паровом отоплении камеры. Для ясности должен сказать, что паровое отопление в пересыльной тюрьме представляло из себя стоящие колонки. Вот в одну из этих колонок, в расщелину этой колонки, мною и был затиснут со стороны стены этот ножик. На следующий день по выходе всех заключённых на работу после обеда в камере был произведён обыск и ножик этот нашли. Старший тут же опросил дежурного заключённого по камере и, не получив утвердительного ответа на то, чей это ножик, ждал, когда вернутся с работы все мастеровые, заключённые в этой камере, так как уже время окончания работ приближалось. Когда все собрались, торжественно показывая этот ножик, старший потребовал признания – чей это ножик. За признание, конечно, должно было последовать соответствующее наказание. Я, зная, что наша камера достаточно организована для того, чтобы друг друга не выдать, не назвался даже при повторном вызове старшего надзирателя откликнуться, кто собственник этого перочинного ножика. В камере произошло некоторое замешательство, ибо оказалось, что часть из заключённых уголовных, а также некоторая часть называющих себя политическими считала, что из-за этого ножика, который, дескать, никому не нужен, не следует страдать всей камере, так как было ясно, что, если собственник ножика не назовётся, вся камера будет наказана, но наказана более легко, чем собственник этого ножика. Ножик, конечно, нужен был каждому как для починки карандашей, так подчас и обрезки ногтей, и других нужд, даже при починке своей же тюремной одежды – бушлатов и штанов. Видя, что группа заключённых в нашей двадцать третьей камере не хочет считаться с общим положением, и, чтобы эта группа из-за этого перочинного ножика не попала в тюремные провокаторы, я решил назваться и, подойдя к старшему надзирателю, заявил, что ножик мой. Тут перед старшим надзирателем уже встал вопрос не только наказания меня, но, главным образом, каким образом этот ножик получен.

Для читателя, может быть, непонятны эти мелочи, но эти мелочи нам, заключённым, и тюремной администрации представлялись не мелочами, ибо для неё – если можно было получить такие перочинные ножики, то не гарантировано, что тот же надзиратель не принесёт пилку для распиливания решёток.

Поэтому со стороны старшего надзирателя начался самый формальнейший допрос – откуда, каким порядком и так далее получен этот перочинный ножик. Я заявил, что ножик мною получен от какого-то из пересыльных заключённых, которого я встретил при выходе из мастерской. Все дальнейшие расспросы и допросы оказались безрезультатными, и не знаю, почему-то вместо наказания старший только ограничился тем, что доложит помощнику начальника, заведующему мастерскими, на предмет наложения наказания. И здесь нужно добавить, что, когда кого-либо из лучших мастеровых нужно было наказывать, всегда докладывалось помощнику начальника тюрьмы, я же считался одним из лучших переплётчиков. Прошло несколько дней, пока к нам в мастерскую заявился сам помощник начальника тюрьмы, заведующий мастерскими. Подойдя ко мне, он снова начал расспрашивать о перочинном ножике, каким путём я его получил, грозил наказанием и прочее, однако почему-то наказания не последовало.

Вот эти мелочи для вольного человека, тем более человека свободной страны после пройденного десятилетнего советского хозяйственного строительства, не знающего и не испытавшего прелестей каторжной тюрьмы, покажутся смешными небылицами. Однако это факты, которыми тюремная администрация подчас занималась целыми днями, и вполне понятно, ибо при всей «надёжности» тюремной стражи всё же среди них находились люди, которые или сочувственно относились к политическим заключённым, тем более каторжным, или же, прельщённые деньгами, приносили то, что нам было необходимо.

Пожалуй, небезынтересно будет вкратце описать непосредственную нашу работу в переплётной мастерской, получение и сдачу заказов.

Помимо одного из помощников начальника тюрьмы, который ведал всеми мастерскими, на определённые отрасли работы были выделены надзиратели-мастера. Нужно сказать, что большинство из этих мастеров ни бельмеса не понимали в тех мастерских, в их работе, которыми они ведали. В частности, старший надзиратель Борисов, который ведал, помимо других дел, ещё и переплётным делом, в этой переплётной мастерской ничего не понимал и, будучи больным туберкулезом, нервным, придирался к каждой мелочи и каждому заказу. Заказы получались от отдельных магазинов, помню, главные заказы поступали из петербургских магазинов Попова, остальные же заказы шли от частных лиц, главным образом членов «Русского народа», частенько мы получали заказы на переплёт книг и от члена «Русского народа» Пуришкевича. С чистыми книгами, конечно, работа велась и начисто, но были и такие заказы, присылаемые из больниц, что подчас книги были обрызганы кровью, испачканы мокротой. И всё же тюремная администрация не брезговала принимать эти заказы, отказаться же нам от этих заказов значило бы не получить заказов и других книг, и поэтому приходилось переплетать то, что нам давалось. Главной радостью для нас было, когда мы получали заказы из магазинов или от частных лиц периодические журналы, как то: «Русское богатство», «Русская мысль», «Исторический вестник», «Нива», «Природа и люди» и прочие. Из этих журналов мы черпали наши познания, из этих журналов мы черпали те или другие новости, то или другое политическое направление, сидя вечерами в камере, среди других заключённых, с удовольствием передавали нами приобретённый умственный багаж.

Так проходили дни, недели, месяцы и годы в пересыльной тюрьме, которая была превращена в каторжную тюрьму. Можно привести ещё пару характерных примеров тюремной жизни для того, чтобы читателю яснее было, как из-за «пустяков» для теперешнего поколения, не имеющего полного понятия о жизни заключённых в царской тюрьме, закрывали целые мастерские.

Около нашей камеры и дальше на коридор тюремная администрация решила устроить мастерскую щёток. Так как для этой мастерской требовался действительно специалист, понимающий это дело, умеющий закупить необходимую щетину и прочее, что не мог выполнить всякий мастер-надзиратель, то был нанят кто-то из вольных специалистов. Под «вольным» мы понимали человека, не носящего казённый царский мундир. Быстро развернулась мастерская, быстро туда были набраны соответствующие заключённые, и работа закипела. Однако через некоторое время часть из набранных в мастерскую заключённых из волос стали выделывать прекраснейшие кольца и часовые цепочки. При обыске у одного из работающих в этой мастерской, нашли запрятанную в подушке, недоделанную часовую цепочку из волос. Немедленно назначили обыск, соответствующий допрос, из которого для тюремной администрации стало ясно, что готовые цепочки сбывали вольной мастерской. Сейчас же мастер был уволен и, по всей вероятности, соответственно наказан, и так как нового мастера не находили, то, проработав ещё недели две-три без мастера, мастерская была закрыта. Вот этот пример ярко характеризует, как тюремная администрация относилась к тем мелочам, о которых я только что говорил.

Каковая же была наша жизнь в Петроградской пересыльной тюрьме в свободное от работы время?

Чтобы не возвращаться ещё раз к переплётной мастерской, необходимо сказать, что мастерская постепенно расширялась и была доведена до тринадцати-пятнадцати человек мастеров, причём напоследок, в 1910—1912 годах, в переплётной превалировал состав каторжан, часть из коих были уголовные. Из тюремщиков уголовных осталось немного, из коих один в предварительной Петербургской тюрьме с одной из политических женщин завёл любовную переписку, добился взаимности и, кончив, должно быть, десятый по счёту срок и будучи освобождён, женился на ней, так как она тоже была освобождена за отсутствием улик. По его словам, жена его была курсисткой, влюбилась в него, видя его раза два на прогулке в тюремном дворе, и намерена была его исправить и наставить на путь истинный. Родители её были люди состоятельные, и поэтому после их женитьбы она, купив ему инструмент и материалы, помогла открыть в Пскове переплётную мастерскую. Однако проработать в этой мастерской ему удалось лишь полтора месяца. На вопрос «Как же вы снова попали в тюрьму за кражу, имея все возможности заниматься полезным трудом?» он ответил:

– Не удержался.

– То есть как не удержался?

– Да так. Жена собралась ехать в Петербург, я поехал провожать её на вокзал, при мне было около 200 рублей своих денег. Но вот когда я пошёл к кассе покупать жене билет, перед мною стоял какой-то господин, который, получив сдачи с четвертного, все деньги сунул в правый карман, среди которых была десятирублёвка. Ну вот, я не удержался и «купил» (украл) её у него, он трехнулся (спохватился) и задержал меня – вот я и попался.

Таков жизненный финал исправляющей и исправляемого.

Из уголовных каторжан, работающих в переплётной, припоминаются два обратника (бежавшие из Сибири) – Бочаров и Филимонов. Бочаров – длинный сухощавый старик, который каждую весну и осень ложился недели на 2—3 в околодок (небольшая больничка при пересыльной тюрьме) отдыхать, как он сам говорил, обращал на себя внимание тем, что, будучи больным ревматизмом и рядом других болезней, ежедневно определял погоду на следующий день по тому, где и как ему ломило. Если в ногах и в пояснице – значит, будет сыро, в плечах – значит, дождь и тому подобное, и кроме того тем, что, несмотря на все болезни и недуги, почти всегда был весел, чувствовал себя в тюрьме как дома и любил подшутить над тем или другим заключённым, и просто любил шутить. На вопрос того или другого новичка: «Ну, как там в Сибири? Где и как ты там проживал, расскажи, ведь и нам туда отправляться» он всегда грубовато отшучивался, что жил у медведицы в берлоге. Если кто продолжал расспросы: да как, мол, ты попал к медведице-то в берлогу, то он рассказывал:

– Да, видишь ли, иду я, это, густой тайгой, дело было летом, есть было нечего, стал собирать ягоды и глотать, а в животе от них всё равно не сытно. Присел на пень, чувствую, что до деревни не добраться, сил не хватит, присел и заплакал. Вдруг, мол, слышу, что-то поблизости захрустело, гляжу – медведь самый настоящий, бурый, высунул свою морду из берлоги, смотрит на меня и улыбается – по улыбке-то как будто то не медведь, а медведица. Смотрю, мол, и я на него, гляжу: лапой машет… надо подойти, а то осерчает. Подошёл. Знаками показывает зайти в берлогу – зашёл. Садится и мне велит. Делать нечего, присел. Посидели немного, бац, смотрю, встаёт моя медведица, достаёт меду – угощает. Смотрю, мол, «брюхатая», значит, хозяйка. Ну, понятно, накормила медом, достала откуда-то мне красную рубаху, рубль денег дала на дорогу и выпроводила, чтобы хозяин не застал.

– Что, мол, врёшь-то, – спрашивает слушатель, а Бочаров и глазом не моргнёт и ответит:

– Не веришь, съезди в Сибирь в тайгу и проверь.

Филимонов – это вор-церковник, так сказать, спец по церковным кражам, много не любил говорить, но если что скажет, то обязательно половину приврёт. По его словам, он всего на десятки тысяч совершал покраж из церквей. На вопрос, куда же деньги девал и почему при таких богатствах он вот опять как обратник в тюрьме и как вообще он мог попасть на каторгу за церковную кражу, он ретировался или просто прекращал разговор.

Что касается политических заключённых, работающих в переплётной, то, как уже мною было сказано, мы в основном были заняты книгой, то есть тем, чтобы побольше прочитать, и все рассказы и споры как на политические темы, так и бытовые переносили в камеру, после работы. Особенно остры были споры с товарищем Локацковым. Сейчас не помню точно, вокруг чего, главным образом, велись эти споры, но они всегда сопровождались горячностью и раздражением. Спорили о политике, спорили о химии, гальванопластике, об арифметике, тригонометрии, о работе, рабочем, крестьянине и прочем. Всякий по-своему подходил ко всем этим вопросам. Хотя подчас эти споры и дебаты велись впустую, всё же они шевелили мозг, развивали его.

Помню, к нам в двадцать пятую камеру привели обратника фальшивомонетчика, враля первой руки. Сидит себе, придумает что-нибудь и пустит по камере «утку» (враньё о чём-нибудь) или начнёт врать, как он делал фальшивую монету золотую не хуже монетного двора, соврёт о составных веществах – ну, все и набросятся на него.

Или вот ещё тема для спора. Привели в камеру молодого петербургского парнишку – рабочий не рабочий, ученик не ученик, не помню, за что был осуждён, – как заговорит о велосипеде, то всё у него выходило – лисопед да лисопед. Сначала думали, что нарочно так говорит, потом убедились, что парнишка в самом деле думает, что так и следует говорить и писать. Стали смеяться над ним, тот в амбицию – ну, кто рассудит: все говорят «велосипед», он с пеной у рта отстаивает своё «лисопед», да и только, спор, шум, ругань и прочее. Давай ждать библиотекаря, вот, мол, придёт, возьму словарь Павленкова, всем вам нос натру. Дождался, получил словарь, все обступили, смеёмся. Ищет всё на букву «л» – нет да нет. Да, нет в этом словаре, надо, мол, будет достать Ефрон и Брокгауз. Говорим ему: да поищи же на букву «в». Искал, искал, да и нашёл – сконфузился.

Или вот ещё случай спора и разъяснений. Привели осуждённого солдата на двадцать лет каторги. Спрашиваем, за что судился, отвечает:

– Я политический.

Ну, понятно, обступили и давай спрашивать, что да как на воле, что в казармах творится и так далее, ведь свежий человек кое-что да скажет, чего не знаем. Смотрим, парень пень-пнём.

– А за что же тебя судили?

– Я, мол, рассердился на ефрейтора, что часто сапоги заставлял чистить, за водкой посылая, давал двугривенный и заставлял приносить полбутылки водки, закуски, да ещё папирос и спичек и гривенник сдачи требовал, причём всё приговаривал, что царь-батюшка приказ издал – высший чин слушаться, а так как ты, мол, солдат, а я ефрейтор, значит, и слушаться должен. Я вот и разозлился, и проткнул портрету царя глаза – вот и судили.

Стали понемногу парня обрабатывать, начиная с простых вещей, чтобы прежде всего религиозную дурь вышибить из головы, а затем уже и политике учить. Понемногу парень поддавался, но туго. Учили его грамоте, письму, арифметике, географии, анатомии и прочее. Помню, как дошло дело до того, что Земля вертится вокруг Солнца – парень ни в какую, врёте и баста, ему давно, мол, рассказывали, что Земля держится на четырёх китах, а когда ему объяснили, кто такой кит, да картинку показали, да про кита почитали, задумался парень, значит, говорит, на китах – нужно понимать на столбах. Впоследствии этот же парень, как мы его прозвали, «пень-пнём» был одним из лучших политических. Насчёт ефрейтора при случае любил рассказывать такой анекдот: был я на войне, отбился вместе с ефрейтором от части, идём, кругом мороз и вьюга, зги не видать, чуть было не занесло – не замёрзли. Вдруг впереди огонёк, подходим, хата, постучался в окошечко, впустите, мол, добрые люди, а старуха и спрашивает: «Кто вы-то такие, отвечаю: «Я солдатик, да ефрейтор». А старуха нам в ответ: «Солдатик-касатик, ты зайди, небось, озяб, а ефрейтора к жучке привяжи».

Читатель встретит его ещё в шлиссельбургской каторге.

Теперь по истечении более десяти лет после каторги, после того, когда рабочий класс и деревенская беднота в союзе с середняком вырвали власть из рук палачей-капиталистов и строят свою трудовую жизнь, теперь, когда главные трудности позади, когда взялись за лозунг культурной революции, когда слышишь охи и вздохи наших школьников, вузовцев и прочих учащихся, что тяжело грызть гранит науки, невольно задаёшь себе вопрос: а каково было нам в царских застенках и казематах грызть этот гранит науки, подчас без учебников, без системы, без вспомогательных книг, без преподавателей и руководителей. Все грызли, кто как мог и умел, грызли для того, что, может быть, когда-то выйдем из этих казематов, может быть, когда-то приобретённое принесёт пользу пролетариату. Но это «когда-то» для десятков тысяч томящихся там было очень и очень гадательно.

Вечная память погибшим там – их дело стало общим делом всего рабочего класса и крестьянства не только бывшей России, но и всего мира.

Теперь перейдём к тюремной администрации. Начальник пересыльной тюрьмы, в которой мы находились, был один из тех, про которых говорят: зверем ходит. Фамилию запамятовал, как и запамятовал фамилии всей этой тюремной своры. Пробыл он там начальником бессменно, при мне с 1908 по 1912 год; кажется, он был и до 1908 года, и после 1912-го. Если он не был переведён на высшую должность – в каторжную централь, так только потому, что сам этого не хотел, так как нигде так много нельзя было воровать и безобразничать, как в Петербургской пересыльной тюрьме, особенно с пересыльным – с босяцким элементом. Тем более, что этот босяцкий элемент, попадая для высылки в пересылку полуголый и босой, переодевали в такие костюмы, которые через неделю-две рассыпались, по тюремным же книгам они проходили по приличной расценке. Понятно, что воровал не один только начальник, но вкупе все вместе взятые, начиная со старших надзирателей и помощников начальника и кончая тюремной инспекцией и прочими. Обходил он камеры всегда зверем, и ни один обход не кончался так, чтобы не были заполнены пустующие карцеры проштрафившимися, а проштрафиться можно было и тем, что не так вычищены чайники, недостаточно чисты полки, на полу пыль. А как не быть пыли, когда во всех коридорах были мастерские, и если не в коридорах, то в рядом расположенных камерах, откуда пыль носилась из камеры в камеру, так как везде и всюду вместо глухих дверей были двери решётчатые, как в зверинцах.

По пастуху и стадо. За те четыре года, которые я там просидел, помощников начальника побыло там очень много. Особенно памятны трое из них. Первый – толстый, сытый барчук – был прикомандирован для наведения порядка, который он стал внедрять с первого дня, и, нужно сказать к его «чести», ввёл его по всем правилам тюремного искусства.

Порядок этот заключался в том, чтобы заставить всех без исключения и безоговорочно вставать и ложиться по свистку, ходить по-солдатски: смирно, вольно, налево, направо, шагом марш. Отвечать: здравия желаю, ваше и так далее. Правда, туго и со скандалами, карцерами, отправкой в худшие каторжные централки провинившихся (в Орёл и Тулу) и прочее, но всё же ему это удалось. Не помню, почему-то мы все его прозвали коровой, то ли потому, что он бодался с нами, то ли потому, что он часто докрикивался до того, что вместо крика и ругани мычал как корова.

Второй из помощников – титулованный князь – припоминается тем, что, будучи Вашим сиятельством, перед Его Высокоблагородием, начальником тюрьмы, тянулся в струнку и, получив ту или другую нахлобучку, носился по камерам, чтобы вылить свою злобу на нас, но, будучи очень забывчивым, путал фамилии надзирателей с фамилиями заключённых, залетал не по адресу, попадал впросак, постоянно ошибался и был или уволен, или переведён в другую тюрьму. Когда этот князь бывал в хорошем настроении, он затевал разговор с заключёнными, причём эти разговоры, главным образам, сводились к домашним: к отцу, матери, жене, братьям и сёстрам, и не без намерения: он прекрасно знал, что это место для заключённого самое больное, самое уязвимое. Надо было хоть здесь уязвить, причинить боль. Но тут мы умели от него отшиться – стоило только в таких случаях спросить с иронией:

– Скажите, Ваше сиятельство, вы, кажется, кавказский князь?

Как он уже понимал, что мы под этим вопросом мыслим. А мыслили мы то, что он князь без княжества, без тысячных стад баранов и прочее, другими словами, нищий в мундире, приголубленный победителями для того, чтобы с их помощью издеваться над их народом и нами, временно побеждёнными.

Третий – это помощник начальника тюрьмы, заведующий мастерскими, – тип казнокрада, пропойцы, не брезгующий ничем, лишь бы украсть, сделать любую сделку с прибылью для своего и кармана вышестоящих. Несмотря на то, что почти ни одно своё дежурство при проверке тюрьмы он не был трезв, его держали, с ним считались, он не стеснялся, лишь бы оправдать взятый никчёмный и неподходящий заказ, ругнуть, используя неуместную площадную ругань перед любым заключённым, в том числе и последним босяком, себя дураком и свою семью и прочее.

Пониже чином – старшие и младшие надзиратели – равнялись по начальству, выслуживались, десятками лет заковывали в кандалы, сажали в карцеры, били изредка, кто не давал сдачи, в морду, обвешивались медалями в награду, уходили после долголетней службы в отставку с пенсией и прочими заслугами.

Помню одного из молодых надзирателей, который поступил в пересыльную тюрьму с очевидным намерением попасть в старшие. С первых же дней своей карьеры он начал со строгостей, окриками и записками на карцер на непослушных. Скоро его намерения заключённые раскусили, и вся тюрьма вооружилась против него. Было решено изводить при первом случае и возможности, изводить так, чтобы он не мог придраться, чтобы не было улик на предмет наказания, и чтобы в то же самое время можно было то одному, то другому жаловаться на него, что он груб, что по-зверски обращается и тому подобное. Эти жалобы производились ежедневно при его дежурстве, и притом из различных камер. Мы знали, что тюремное начальство не обращает и никогда не обратит внимание на наши жалобы, но нам нужно было создать такую обстановку в глазах начальства по отношению этого мародёра, при которой ему бы перестали верить, он был бы взят под сомнение, чтобы его переводили с одного поста на другой, там снова бы жаловались на него и чтобы, наконец, его уволили, да не с особенно хорошей аттестацией. Словом, чтобы он не мог служить ни на какой государственной службе, а при устройстве на фабрику или завод, был бы взят рабочими в переделку, как служившего тюремным надзирателем, как издевавшегося над политическими. Два года мы с ним мучились, два года нянчилась с ним тюремная администрация, переводя с одного поста на другой, и, наконец, дело дошло до того, что этот надзиратель, видя, что он лишается куска хлеба за счёт крови политзаключённых каторжан, в один прекрасный день со слезами на глазах, будучи в столярной мастерской, на Пасху обращается к политкаторжанам со словами:

– Братцы, два года я был с цепи спущенной собакой для вас, два года я вас, и вы меня изводили – простите, больше не буду.

Зная, что из этого бульдога на двух ногах ничего путного и толкового вообще не выйдет, мы ему ответили:
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 18 >>
На страницу:
12 из 18