Заявив помощнику начальника заведующего переплётной, что переплётная носит отпечаток допотопности, мы с Филимоновым (уголовник, с которым вместе прибыли) заявили, что при небольшом пополнении инструментом, в том числе золотарным (шрифт кое-какой имелся), мы сумеем сделать образцы, а затем уже надо будет искать заказы. Помощник начальника согласился, и мы ждали инструмента, а пока я лично знакомился с теми политическими, которые здесь, в третьем корпусе, находились.
Во-первых, в самой переплётной, кроме Мартынсона, два другие были бесцветные личности, которые, хотя и назывались политиками, ничего общего с политикой не имели. Но знакомился и с другими товарищами, припоминаются товарищи Лихтенштадт, Степанов, Вороницын, Варышев, Петров, Орджоникидзе, Сухоруков, Муравин, Жук, Аснин, Заггейм, Коган и ряд других, фамилии которых уже позабыл. Нужно сказать, что все эти товарищи ежедневно вели горячие споры о политике, но, поскольку я пишу беглые воспоминания, особенно на вопросах споров и дебатов останавливаться не буду. Скажу лишь одно, что в тюрьме и в каторге все были большие политики и трудно было разобраться, тот ли действительный политик, кто больше всех говорил и разводил ту или иную теорию, или тот, кто меньше говорил и продумывал все политические вопросы. Февральская революция, открывшая двери каторги, и последующая борьба рабочего класса показали, кто с пролетариатом, кто отстаёт от него, и кто против него. Имея в виду, что большинство из выше приведённых товарищей живы, как и я, и здравствуют, и чтобы не нажить много неприятностей, я лишь скажу вкратце несколько слов о них, как я их понимаю.
Товарищ Лихтенштадт был тем товарищем, вокруг которого концентрировалось общественное мнение политзаключённых третьего корпуса. Вечно суетливый, он всё о чём-то хлопотал, беспокоился, подталкивал товарищей.
– Товарищи! Но так же нельзя. Надо что-то предпринимать, надо протестовать, надо послать делегацию к начальнику тюрьмы, надо требовать. Надо же создать свою библиотеку! Пусть только переплётчики берутся за дело, я переговорю с мамой, она пришлёт книги и журналы для переплёта, можно выбрать, что нам нужно, переплести и прочее. Нужны в переплётной свои люди, каких не нужно – «вытурить», надо дело поставить на «нелегальную» ногу и тому подобное.
Он хлопотал о библиотеке, о передачах (передача продуктов) всему корпусу, он хлопотал об огороде, о цветах, о разрешении работать в садиках, хлопотал об устройстве клумб на всех тюремных дворах, он весной бегал и суетился по тепличке (оранжерейка), около парников, по огороду, по садикам около клумб и цветов, и в то же время он читал и учился. Он был товарищем, которого не скоро обидишь, который сам не скоро обижается, но который не обижает и других. Он не был высокомерный и гордый, не хвастался своими политическими делами, не кичился, не бравировал… Какого он происхождения – я не знаю, но говорили, что его мать имеет доступ в «высших кругах». По освобождению в 1917 году он принимал деятельное участие в работе и впоследствии был убит на Западном фронте.
Товарищ Степанов – молодой парнишка, считал себя «максималистом», был большой друг и приятель Лихтенштадта, принимал горячее участие во всех политических и других спорах; будучи освобождённым в 1917 году, учился в Петрограде шофёром, впоследствии работал в Ленинградском отделе политкаторжан, а затем в Москве в обществе политкаторжан и как будто от политики отошёл.
Товарищ Вороницын, сподвижник лейтенанта Шмидта во время восстания на броненосце «Потёмкин», был осуждён на вечную каторгу; закованный в ручные и ножные кандалы, главное своё время уделял изучению языков, причём на изучение каждого языка устанавливал срок в три месяца, изучив его, начинал читать, а затем свободно переводил на русский язык и обратно. К 1916 году, кажется, вместе с русским языком он знал около десяти языков. Нам, переплётчикам, удалось его втянуть в переплётное дело под видом «специалиста» по шрифтам, в которых он мало понимал, и таким образом избавить его от ручных кандалов (наручных). Что с ним было по выходе из Шлиссельбургской каторги, чем он помог пролетариату в его борьбе за освобождение от керенщины… знаю лишь одно, что в 1923—1924 годах он был сослан в Архангельскую губернию, кажется, за антисоветскую деятельность.
Товарищ Варышев – коренастый матрос, похож на фельдфебеля, добродушный малый, о политике спорил хладнокровно, но иногда горячился, тоже был втянут в работу переплётной мастерской. Какова его судьба после каторги – мне неизвестно.
Товарищ Петров – доктор, кажется, член 11-й Государственной думы, спорил и дебатировал, как говорится, с толком и расстановкой – убедительно. После каторги принимал деятельное участие во всём революционном движении, был большевиком и таковым остался, и как будто в настоящее время имеет звание профессора и работает в Москве как профессор и член ВКП(б).
Ну а товарищ Орджоникидзе Серго – каков он был в Шлиссельбургской каторге, таковым остался и сейчас, разве только, что тогда не к чему было применять свои таланты, кроме того, что в спорах и дебатах по тому или другому вопросу доказать товарищам, где кто прав, а где и нет. Помнится, что каторжный «мундир» на нём никак «не сидел» и кандалы вечно как-то болтались. Теперь нарком РКИ СССР.
Товарищ Сухоруков – хладнокровный, любитель поговорить о политике, поспорить, держался идеально политически, болел горловой чахоткой, и к 1916 году врачи уже предвещали его смерть, однако в 1918 году я его случайно встретил в Воронеже. Из беседы, которую имел с ним, видно было, что парень «эсерствует» и что тот порядок, который заведён рабочим классом и крестьянством под руководством Коммунистической партии, ему не по нутру и ему не по пути с нами.
Товарищ Муравин – нервный, маленького роста, близорукий еврейчик, добродушный, любил пополитиканствовать, но, как мне передали, по выходе из каторги от политической работы отошёл. Не помню, с чего и почему, но как-то так вышло, что, шутя многие товарищи называли его «мышиным жеребчиком». Имея при себе всегда коробку с махоркой, папиросной бумагой, ужасно обиделся, когда я однажды по привычке на его обращение «Дайте закурить», протягивая коробку с табаком, сказал:
– Заказ вышел, с нового года всяк должен иметь свой табак.
Нужно сказать, что подобного рода выражение сохранилось у меня и до сих пор, но, наверное, товарищ Муравин, мня себя большим коммунаром, принял это моё выражение за индивидуальные мои наклонности.
Товарищ Жук – высокий крепкий мужчина, считал себя анархистом, относился к товарищам свысока, сидел один в одиночке и никого к себе не принимал. Какова его судьба – мне неизвестно.
Товарищ Аснин тоже называл себя анархистом, рассказывал небылицы о своих анархических похождениях, кичился своим «анархизмом» и прочее. Почему-то в баню ходил, даже в парную, с перекинутым через плечо полотенцем; мы подозревали, что он уголовник и что у него на спине уголовники же сделали татуировку с какой-нибудь пакостью, однако никто не решился у него полотенце сорвать да и спросить, почему, мол, ты так в баню ходишь, или прикрываешь что-либо непристойное? «Анархизм и храбрость» его особенно ярко можно подчеркнуть из того, что по освобождении в 1917 году, когда «анархисты» заняли в Петрограде какую-то типографию (кажется, «Земля и Воля») и когда их окружили войска Керенского, Аснин заявил, что типографию не сдадут и без боя не сдадутся, однако типография была взята без выстрела. Когда потом, приходя к ним в гости в общежитие (я проживал в общежитии бывшей гимназии Шаповальникова, а они где-то поблизости), подтрунивал над ними всеми, в частности над Асниным, он огрызался, сердился и говорил:
– Но ведь вместе с войсками были рабочие, не могли же мы стрелять или кинуть бомбы в рабочих.
Однако впоследствии, когда анархисты переселились на дачу Дурново и когда их окружили верные войска «правителя» Керенского – казаки, анархисты также без боя сдались, правда, случайно, вследствие неосторожного обращения с бомбой был убит Аснин.
Товарищ Заггейм – спокойный, хороший товарищ, учился и доучился до того, что так же, как товарищ Вороницын, оба чуть не ослепли. Не зная, какая его судьба по выходе из каторги, в 1921 году встретил его в городе Симбирске (ныне Ульяновск), куда он прибыл с поездом общества политкаторжан для эвакуации голодных детей. В 1923—1924 году встретил его в Москве работающим в книжном магазине общества политкаторжан. Кажется, он от политики отошёл.
Товарищ Коган – невысокого роста, толстенький, плечистый, считал себя большим «политиканом», умнее всех и по каждому вопросу старался переспорить всех, давая по всем аспектам «фактические обоснованные справки» из любых лексиконов и тому подобное. Полагал себя, если не ошибаюсь, социал-демократом, однако, встретив его в Москве в 1923—1924 году уже под другой фамилией, из разговора с ним вынес впечатление, что он хотя и занимается «мирным трудом» по литературной части, всё же живёт политической жизнью не в духе советской власти.
Ну что же, остаётся и о себе сказать пару слов. Не знаю, за кого и кто как меня считал из товарищей, но большим политиканством я не занимался, да и теоретически был слабее многих других, сидящих в третьем корпусе. Я же сам считал себя членом Латышской социал-демократической партии большевиков и по возвращении из каторги сохранившийся членский билет и квитанции об уплате членских взносов сменил на новый, так же и первую демонстрацию по приезде из Сибири провёл во главе с сохранившимся знаменем (флагом) 1905 года. Возможно, что недалёк тот час, когда снова извлечём этот флаг из подземелья и водрузим его вместо флага белой Латвии.
Почему я описываю эти краткие характеристики своих политических сокаторжан? Характеристики, которые читателю, на первый взгляд, ничего не дают? Потому, что не все политкаторжане остались верны пролетарскому делу или отошли от политики, от общей борьбы на гражданском и хозяйственном фронтах и стали совершенно аполитичны, другие пошли против нас – против Советов и Коммунистической партии. Особенно, кому памятен 1918 год, тот помнит эсеровские авантюры (а ведь они тоже тысячами сидели на каторге), ранение вождя и учителя Владимира Ильича и другие выступления, тому будут понятны эти характеристики политиканства и политиканства в кавычках.
Как и во всех корпусах, было много уголовных, среди них так называемые «скрывающиеся», то есть провокаторы, предатели, которые скрывались из тюрьмы в тюрьму, из корпуса в корпус, чтобы их не узнали и при первой встрече не били. Но о них после.
Но вернёмся к переплётной. Небольшое пополнение инструментом не заставило себя долго ждать, и мы с Филимоновым взялись за дело, то есть, получив пачку книг, сделали все сорта образцов с золотым тиснением, узорами и прочее. Администрации образцы понравились, и дело осталось за получением заказов. Когда стали поступать заказы в большом размере, мы потребовали резательную машину, паптер (для резки картона), круглилку (для закругливания корешков), сшивалку и прочее. Понятно, нам во всём этом отказывали.
Невзначай в городе (Шлиссельбурге) открылась типография, хозяин её дал публикацию, что и переплётная открывается, и стал вести переговоры с тюремной администрацией о том, чтобы его заказы исполнялись у нас. Администрация согласилась, и мы получили большие заказы на переплёт конторских книг для всех пороховых и близлежащих заводов, стали поступать и гражданские книги. В результате мы поставили дело так: если тюремная администрация не приобретёт машины, ей придётся уплатить заказчику большую неустойку. Машины были найдены, правда, уже поизношенные, но всё же машины.
Зарекомендовав себя в работе (нужно сказать, что Филимонов пошёл с нами), необходимо было взяться за создание своей библиотеки. Да, кстати, о заработке – по тогдашним «законам» каторжанам платили с каждого заработанного рубля десять копеек. Так как такой заработок никого не устраивал, и так как отказ от работы повлекал за собой порку или карцер, то была проведена итальянская забастовка, в результате которой нам стали платить двадцать восемь копеек с каждого заработанного рубля.
Итак, о библиотеке. Как я уже сказал, стали поступать гражданские заказы, то есть заказы гражданских лиц на переплёты. К этому времени уже 4-й корпус добился, чтобы в библиотеке были политические каторжане. Помню, один из них там был товарищ Малашкин, который меня назвал «чухной», а я его «козёл-борода». Он меня так именовал потому, что я не русский, а я его – потому, что он носил бороду, похожую на козлиную. Всё это, понятно, по-дружески и шутя. Из поступающих для переплёта гражданских книг главную массу составляли книги и журналы, посылаемые матерью товарища Лихтенштадта. Сдавая в контору заказы ящиками, она просто заказывала – сделайте столько-то переплётов, а какой это переплёт – сами переплётчики, если они переплётчики, поймут, какие книги можно переплетать вместе, какие нет, ну а если будет книгой меньше или больше, тоже не беда. Всё это, понятно, было заранее обусловлено с помощью переписки. Нужно сказать, что наряду с этими книгами поступали от «благотворительных» дам в подарок тюремной библиотеке для спасения душ заключённых всевозможные церковные книги – жития святых и прочие, которые должны были быть переплетены, сданы обратно в тюремную библиотеку, чтобы раздавать их для чтения.
Вот эти-то «святые» книги нам сослужили хорошую службу, тем более что они поступали изрядным количеством.
Так вот, получив книги Лихтенштадта для переплёта, мы, что называется, раздирали их на части, особенно ежемесячные журналы. Всё политическое вынималось, сшивалось и переплеталось в жития святых и в прочие «святые» книги и под заглавием «Житие святых» сдавалось в библиотеку, а там, в библиотеке, они стояли рядом с другими книгами, житиями святых, под одним номером, на одной полке и прочее, обозначенные лишь небольшими пятнышками, в отличие от других, дабы, когда поступали требования на них, не спутать и чтоб наши «жития» святых не попали в ненадлежащие руки, а лишь тем, в которых не сомневались, что они не выдадут. Переплетали и просто так, под разным «соусом» в «тюремный переплёт», то есть так, как переплетались библиотечные книги.
Не знаю, задумывалась ли хоть раз тюремная администрация над тем, почему политические стали читать жития святых, или нет, но факт остаётся фактом, что изо дня в день мы пополняли библиотеку тем, чем было нужно и что официально не разрешалось.
Посмеивались мы не раз, когда однажды дурак-тюремщик, инспектор, поковырявшись в библиотеке, нашёл, что сочинения Шеллер-Михайлова вредны для каторжан, и приказал изъять их из обращения. Знал бы он, что фактически имеется в библиотеке, наверное, со злости и обиды, что их так обвели, издох бы.
Посредством книги мы получали и деньги на руки, посредством книги, подчас Библии, мы на этапах возили деньги с собой. Делалось это просто. В присылаемых заказах припрятывались деньги, мы при переплетении книг их находили, заклеивали в корешки книг того или иного товарища, а через библиотеку он получал их на руки. Как я уже сказал, самая безопасная книга для этой цели была Библия или Новый завет, её и конвой пропускал без задержки, дескать, пусть помолится богу за свои грехи. Однако и этот номер через годы провалился: стали пробойником пробивать корешки книг и, обнаружив раз-другой в них деньги, отдали по всей линии распоряжение – от тех книг, которые дозволялось иметь при себе, отрывать корешки; не жалели и Библии, и Новые заветы, и жития святых, и прочие, разрешали перевозить с собой лишь книги с мягкими переплётами. В таких случаях мы, переплётчики, заделывали по заказам деньги в так называемый «отстав» или «речен», то есть в ту часть переплёта на корешке книги, которая проложена тонким картоном или бумажкой, чтобы корешок не приклеивался к самой книге, делая два отстава и прокладывая между ними ту или иную бумажку (трёхрублёвку, пятёрку, десятку или четвертной).
Впоследствии, когда и это «провалилось», единственным способом иметь при себе деньги служили фотографические карточки, в середине которых вклеивали деньги.
Почему это нужно было, спросит читатель. А вот почему. Как я уже сказал, иногда необходимо было подкупить надзирателя, а главным образом, для того, чтобы, отправляясь на этап, не жить впроголодь, ибо выдаваемых девяти-одиннадцати копеек суточных, при наличии ещё воровства со стороны конвойных, не хватало местами на хлеб. Необходимо было иметь в таких случаях свои деньги.
Спросите: если в каторге «не полагалось» иметь при себе деньги и их на обыске отбирали, так как же конвойная стража их не находила? Не знаю, какие существовали на сей счёт распоряжения, но по установленному обычаю, что ли, конвой деньги не отбирал, да и ему невыгодно было: изъятые деньги он обязан был сдать в тюремную контору, а от имеющихся при заключённом денег в дороге он наживался, беря вдвое дороже за покупаемые через него продукты и папиросы.
Чтобы не вернуться к переплётной, необходимо сказать ещё пару слов. Если вообще мастерские служили связью между отдельными корпусами, так тем более такой связующей нитью являлась переплётная. Посредством переплетаемых книг «записки» (письма) направлялись из одного корпуса в другой.
Кстати, вообще о связи. Помимо описанного мною контакта с волей, система сообщений существовала между отдельными корпусами, причём Шлиссельбургскому каторжному почтамту могут завидовать многие ныне существующие почты и почтовые отделения. Там, в Шлиссельбурге, корреспонденция не пропадала и не попадала в другие руки. Там она при постройке новой бани была устроена в потайнике самими каторжниками, да так, что как администрация ни рыскала, почты так и не сыскала: она была вделана в отдушине так, что когда, подозревая, что в отдушине могут быть записки, то есть почта, тюремная администрация её отвинчивала, она там ничего не находила, в то время как заключённые во время «бани» приносили и уносили туда и оттуда свои записочки, ибо в отдушине было потайное углубление, а в нём почтовый мешок с петлями, который доставался с помощью крючочка на ниточке, использованием которого выуживали мешочек. Брали оттуда и клали туда только те, кому это было доверено.
Прежде чем перейти к остальным эпизодам жизни Шлиссельбургской каторги, остановлюсь в двух словах на уголовных, находящихся в третьем корпусе.
В памяти остались только Де-Ласи, Гейцман, Орлов и несколько «скрывающихся», фамилий которых не помню. Первые два, кроме мерзко-отвратительного, ничего из себя не представляли. Де-Ласи – француз, сотворивший ряд грязных мошеннических дел, изнасиловавший не одну девушку, кого-то мерзко убил или что-то вроде этого, имел вечную каторгу, был закован по ногам и рукам, посуду, из которой ел, никогда не мыл и жил свинья свиньёй.
Гейцман – это молодой барончик, изнасиловавший и ограбивший проститутку, воображал, что он и в каторге остался бароном, и вёл себя по-баронски, – без какао, молока и белого хлеба жить не мог и прочее; однако, когда перестали присылать деньги, когда вся выписка продуктов была ограничена в четыре рубля двадцать копеек в месяц, когда пришлось сидеть почти исключительно на казённых харчах, баронский дух понемногу улетучился.
Орлов – каторжник-обратник, осуждённый на вечную каторгу по совокупности за несколько церковных и других краж и за грабежи. Маленького роста, скандалист, кичун, был замечателен тем, что целыми часами на прогулке мог рассказывать небылицы о своих похождениях в России и Сибири, и, когда его уличали во лжи, он отпирался, доказывал, а когда уже совсем попадал впросак, сердился, переставал разговаривать, с тем чтобы на следующий день начать снова рассказывать небылицы.
Помнятся мне следующие его рассказы. Как-то раз, увлёкшись, он стал рассказывать:
– Я и мой товарищ такой-то обокрали, посредством распила решётки, такую-то церковь. Денег нашли видимо-невидимо, всё рубли да полтинники, – и назвал приблизительную сумму в тысячу рублей. – Ну, понятно, насыпали в мешки, вылезли, ну и обратно через окно – направились к лесочку. Вдруг слышим, набат, погоня – мы дралу и бежали, бежали – аж дух захватывало. Вёрст семь отмахали, но ушли.
Пока Орлов рассказывал, кто-то прикинул названную сумму рублей на фунты и пуды, и вышло, что на каждого вора приходилось тащить около трёх пудов. Спрашивает:
– Да как же вы так бежали-то, когда три пуда на брата серебра пришлось, да ещё семь вёрст?
– Как по три пуда, когда около пуда всего было?
И пошли споры, пока Орлов, окончательно рассердившись, плюнул и произнёс:
– Что ж, я вешал, что ли. – И отошёл в сторону.
Второй его рассказ сводился к тому, что вот, мол, когда я возвращался из Сибири, обходя деревню, забрели, дело было под Пасху, есть было нечего, видим, воронье гнездо рукой подать. Говорю, мол, приятелю:
– Полезай за яйцами, ты помоложе, сварим и поедим.