Оценить:
 Рейтинг: 0

Полевой центр Пламя. Каторга и ссылка

Год написания книги
1926
Теги
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 18 >>
На страницу:
9 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Случилась опять буза – и невзначай.

Кого-то из молодых русских товарищей хотели перевести в одиночку, последний не шел, его потащили силой под руки, многие это видели из окон и сейчас же передали по всем камерам и вызвали начальника, последний, явившись опять в нашу камеру, приказал старшему надзирателю нас выстроить и, крикнув:

– Руки по швам, – стал угрожать нам, что он скрутит нас в «бараний рог». Не ответив ему ни слова, мы дружно освистали его, потребовав немедленно вызвать прокурора для выслушивания наших требований, которые мы еще до этого набросали: тут упоминалось и о плохом хлебе, каше, прогулке между клозетами, и об обезьянах начальника Петрушки, которых он порол, а потом они, вырвавшись, по крышам бегали, дразня его, и прочее. Остальные камеры последовали нашему примеру, и обойдя только три из всех, Петрушка скрылся. Через некоторое время, вместо прокурора суда, явился его помощник, известный нам прохвост, мы оказали ему такой же прием, как и Петрушке.

За это время нас известили, что одиночки потребовали совместной с находящимися в больничном корпусе политическими прогулки и просят нас поддержать, решили и этот пункт присоединить к общим нашим требованиям.

На следующий день, выйдя на прогулку, мы направились в сторону конторы. Петухи (надзиратели) растерялись, не зная, что делать, наконец, опомнившись, они подняли тревогу свистками и устремились вслед за нами. Из конторы в это время вышел помощник начальника с дежурным фельдфебелем и старшими надзирателями. Изложив свои требования, мы стали домогаться вызова уже не прокурора (так как последний не явился), а губернатора. Помощник начальника, ведя с нами переговоры и соглашаясь в части требований, как видно, оттягивал время, что и выяснилось несколько минут спустя, когда прибыла конвойная команда, во главе с офицером. Неудовлетворенными оставались два пункта – о совместной прогулке одиночек с больничниками и о перенесении места нашей прогулки в угол двора, против одиночной тюрьмы, около ограды.

После долгих доводов «за» и «против», дежурный помощник начальника согласился уступить и относительно места нашей прогулки, обещав по другому вопросу переговорить с начальником тюрьмы, и тут же мы были все пущены на прогулку на новое место: точно не помню, были ли удовлетворены потом требования одиночников, но знаю лишь, что часть одиночников, по их ходатайству, была переведена в губернскую тюрьму, мы «волынку» прекратили.

Первого мая мы ознаменовали опять же флагами и пением революционных песен, но на этот раз конвой не был вызван, и начальство само справилось с нами, отобрав лишь наши флаги. Поступило оно так, а не иначе, только потому, что вся тюремная администрация, во главе с начальником, была уверена, что с открытием десятого мая 1906 года 1-й Государственной Думы, всех нас, политических, освободят и, следовательно, незачем с нами обострять взаимоотношения в дальнейшем. Не раз сам начальник тюрьмы, приходя к нам для «беседы», ручался своей головой, что с открытием Думы никто из нас уже в тюрьме не будет, в ответ на это мы, смеясь, заявляли, что мы Думе не верим, что никаких амнистий или манифестов не будет и что, таким образом, через несколько недель нам позволено будет назвать его «безголовым». Так и оказалось, и снова Петрушке приходилось прибирать заключенных к ногам.

К счастью, я и часть других товарищей по моему делу этого «прибора к ногам» уже на себе в Псковской тюрьме не испытали, так как мы были переведены в Вольмаркскую уездную тюрьму.

Тюрьма была уездная, и режим оказался уездным, чему мы особенно обрадовались, прибыв туда, все надзиратели и начальник тюрьмы оказались латышами, причем среди первых было много хороших ребят, признававших конституции и реформы, но только – не насильственным путем, а с помощью Думы.

Жизнь в уездной тюрьме протекала вполне нормально и сравнительно свободно: мы получали частые передачи от родных, пользовались правом свидания, имели своих дежурных из политических на кухне, имели возможность ежедневно получать газету, часто – нелегальную литературу, которую нам приносили вольмаркские товарищи и просовывали в окна, так как последние выходили прямо на улицу, а тюрьма охранялась кругом, на все четыре угла, всего лишь двумя часовыми.

Единственно, что тревожило и беспокоило нас, это – еженедельные выводы и расстрелы по постановлению военно-полевого суда арестованных, так-называемых «лесных братьев», то есть тех товарищей, которые, скрываясь всю зиму и весну от карательных отрядов по лесам, так или иначе попадались в руки этих карательных отрядов. В уездной тюрьме к нам зачастил судебный следователь, который, не добиваясь признания, по ряду «преступлений» стал нас вызывать на допрос по ночам, намереваясь этим – ночным способом допросов, сбить нас с толку, но к счастью нашему, это ему туго удавалось, если в первые моменты допроса кто-либо из нас и обмолвился неосторожно или же подписал протокол, не читая, то при следующих допросах этого уже не было, и каждый из допрашиваемых товарищей держал себя вполне корректно.

К зиме 1906 года сменили начальника тюрьмы: вместо латыша, начальником назначили поляка, в тюрьме наступили новые порядки и усиление строгостей, участились обыски, карцеры, была попытка лишить нас права дежурства на кухне, которая отчасти начальству удалась – пища ухудшалась, и в результате этих притеснений к весне 1907 года дело дошло до голодовки.

К этому времени я уже был переведен в так называемый следственный корпус, хотя и в «срочном» корпусе, за исключением десяти-пятнадцати человек, осужденных за уголовные преступления, сидели политические, тем не менее существовал и следственный корпус, куда переводили «проштрафившихся».

Подготовка к голодовке шла нормальным темпом и, по всей вероятности, прошла бы единодушно, если бы в день начала её не произошел следующий маленький казус: кто-то из нашего корпуса, отказавшись утром от казенного пайка и кипятка, в то же время принял выписанный им на собственные деньги белый хлеб, что повлекло к целому ряду недоразумений и дошло до того, что «срочный» корпус отказался участвовать в голодовке.

Начальник тюрьмы, предполагая, что инициатором голодовки являюсь я, снесся с кем следует, и несколько дней спустя я был вызван в контору со всеми вещами для отправки в Рижскую тюрьму.

Тут я оговариваюсь. Со дня перевода меня и других товарищей во Псков, я стал вести дневник и продолжал его до последнего дня отправления в Ригу. В дневнике у меня был ряд острых и откровенных записей, касающихся поведения тюремной администрации по отношению к приговоренным полевыми судами к смертной казни, и начальник тюрьмы, зная это и желая мне за мои «грехи» отомстить, в момент отправки потребовал сдачи тетрадей. На мой недоуменный вопрос он с иронией ответил, что он направит их к прокурору суда для приобщения к Руенскому делу. Я понял, что эта угроза полна последствиями не только для меня лично, но и для моих сотоварищей по делу, и поэтому, поспешно разбираясь в этих тетрадях, вырвал несколько листов из них, разорвал на мелкие кусочки и тут же разорванное съел, бросив начальнику тюрьмы тетради на стол со словами:

– Нате, скушайте на здоровье!

Начальник тюрьмы, рассердившись на такую дерзость, приказал старшему конвойному заковать меня в наручные. Конвойный начальник по уставу не обязан был ему подчиниться, о чем я ему и напомнил, но так как одно дело – устав и неподчинение по закону, а другое – находиться в подчинении у уездного воинского начальника, хорошего друга и приятеля тюремного начальника, то старший конвойный молча выполнил этот приказ. Я был отправлен на вокзал для дальнейшего следования в арестантском вагоне, закованным.

Отправка в Ригу меня лично радовала, так как была надежда встретиться с товарищами из центра (с работниками из районного комитета и из ЦК) и кое-чему у них научиться. Одно, что беспокоило, это – прохождение через этапное отделение Рижской губернской тюрьмы, где, по словам ряда товарищей, уголовная шпана обирала политических до ниточки, причем в этих действиях им способствовали тюремные надзиратели, и несмотря на ряд следствий со стороны высшей тюремной администрации и прокурорского надзора, виновных в этом не находили, у нас создалось определенное впечатление, что в этих грязных делах косвенно участвует и высшая тюремная администрация. Иначе мы не могли объяснить себе тех частых краж, которые происходили на глазах у надзирателей и иногда сопровождались серьезным сопротивлением со стороны политических. Впоследствии выяснилось, что тюремные надзиратели во всех этих безобразиях принимали самое активное участие, вынося награбленное на свободу, продавая его и делясь с уголовными. Прибыв в пересылку Рижской губернской тюрьмы, мы сговорились между собой, что разбивать нас по одиночке не позволим и потребуем поместить всех нас или в одной камере, или в камерах, где уже сидят политические. По прибытии в тюрьму, после обыска, мы так и сделали, пытавшийся разъединить нас старший надзиратель, получив категорический отпор, принужден был поместить нас вместе. Нас разместили в камере без окон, с деревянными решетками на коридор, все это отделение напоминало плохой зверинец. Наша камера оказалась грязной и полной клопов, матрацы, которые нам были выданы, представляли из себя соломенную пыль, всыпанную в грязные мешки. Для того, чтобы клопы ночью не съели нас окончательно (ко вшам мы уже привыкли), мы, разместившись посредине камеры, налили на полу вокруг себя воду – в виде искусственного заграждения; однако, ночью оказалось, что клопы Рижской пересыльной тюрьмы являются цивилизованными насекомыми: добравшись до воды и увидев, что через нее клопу не перелезть да, пожалуй, и не переплыть, они снова, взбираясь по стене наверх и затем по потолку на середину камеры, преспокойнейшим образом, не боясь убиться, опускались вниз на нас.

Понятно, бороться с этим нам было не под силу и пришлось кое-как провести эту ночь, зато утром устроили на них облаву с кипятком.

На следующий день началось обычное представление: к решетке подбегали какие-то субъекты, прося разменять то рубль, то трехрублевку, но так как мы знали, что подобные размены всегда кончаются тем, что меняющий остается без денег, то мы на эти удочки не поддавались, к тому же рубли были фальшивые (не помню точно, осенью или зимой 1907 года в Рижской губернской тюрьме была раскрыта целая фабрика фальшивых рублей, полтинников, двугривенных и другой серебряной монеты).

Через несколько дней меня перевели в главный корпус и поместили на коридоре смертников. На этом же коридоре сидели и осужденные в крепость, и осужденные уголовные, – так что как смертники, так и следственные крепостники и уголовные два раза в день ходили вместе на прогулку, один раз в продолжение пятнадцати-двадцати минут в коридоре, а другой – в продолжение такого же срока во дворе. Я был переведен к одним из тех, которые на-днях должны были идти в суд, вскоре они были приговорены к смертной казни, и меня в тот же вечер перевели в следующую камеру. Через несколько дней их вызвали в контору и сообщили, что приговор утвержден. С замиранием сердца ночью весь коридор ожидал их вывода на казнь. Около двенадцати часов зашагали по коридорам люди, открывая двери, защелкали затворы замков, и в результате мы услышали последние возгласы осужденных товарищей:

– Прощайте, товарищи! Доканчивайте начатое дело.

В ответ на это по всему коридору дружно раздалось; – «Вы жертвою пали в борьбе роковой»

Мы чувствовали и знали, что через полчаса, максимум через час, их уже не будет в живых. Вечная память погибшим – была наша последняя дума.

Эти и тому подобные картины продолжались несколько месяцев подряд, так, через несколько дней новых восемь человек пошли на суд. Хотя суд и разбирал их дело в продолжение нескольких дней, но как они сами, так и мы прекрасно знали, что все это делается только для формальности и что им тоже будет вынесен смертный приговор – они, действительно, были приговорены к расстрелу. Получив через несколько дней извещение об утверждении приговора, они роздали на последней прогулке свое лучшее белье, обувь и одежду малоимущим товарищам, заменив все это худшим. Вечером перед исполнением приговора им было разрешено свидание с родными, под видом родных должны были явиться знакомые партийцы и партийки и передать им запеченный в печенье и пирожное яд, ибо эти товарищи решили покончить с собою еще до прихода царских палачей. Что было с ними, получили ли они ожидаемую передачу или нет, мы не знали, ибо тюремный «телеграф» нам об этом ничего тогда не сообщил, и поэтому, как и в первый раз, мы с трепетом и волнением ждали ночи. Снова в коридоре раздались шаги, зазвенели ключи, защелкали замки, забряцало оружие, двери смертников открылись, обычных возгласов не раздавалось, и через несколько секунд была лишь слышна какая-то особая суета, а затем все смолкло и замерло. Неужели? Думалось каждому из нас – неужели царским палачам не удалось свершить свое дело над приговоренными товарищами?

Несколько времени спустя заработал тюремный «телеграф», он извещал, что трое из смертников, приняв яд, покончили с собой, четырех остальных в предсмертных судорогах отнесли в больницу, а восьмой, не принимавший яда, находится в такой-то камере.

Встревоженные тем, что не всем смертникам удалось покончить с собою и не желая теперь тревожить дальнейшими расспросами оставшегося в живых товарища, мы, проведя бессонную ночь, едва дождались утра. Мы надеялись, что нам удастся в коридоре лично переговорить с оставшимся в живых товарищем, но, когда после поверки мы кинулись в коридор, там нашего товарища не было. Оказалось, что его не выпустили уже в коридор. Подойдя к его камере, мы узнали, что он лично не принял яда по ряду политических соображений, а остальные четыре товарища не отравились, должно быть, потому что размоченные в воде пирожные и печенье не оказали своего полного действия. Для меня лично не было понятно, почему именно пирожное и печенье размачивали, а не съедали его в таком виде, как оно было доставлено в тюрьму, впоследствии, когда я расспрашивал об этом врачей, последние объяснили это лишь привычкой человека принимать всякие лекарства на воде.

Мы думали, что после подобной истории товарищу, не принявшему яд, смертная казнь будет заменена каторгой, то же самое предполагалось и по отношению к отнесенным в больницу товарищам, однако это не подтвердилось, и в следующую ночь оставшийся в живых товарищ был выведен и расстрелян, а остальные были казнены по выздоровлении.

В продолжение двух-трех месяцев в нашем коридоре перебывало двадцать четыре смертника, большинство из которых было расстреляно.

Не безынтересно будет описать некоторые моменты из переживаний этих смертников, одни, как читатель видит из приведенных двух примеров, держали себя бодро и смотрели смерти прямо в глаза, другие впадали в ненормальное состояние, а у третьих в продолжение всего лишь нескольких часов волоса превращались в белый, как снег, цвет.

И как не стать ненормальным! Я помню случай, когда один из товарищей, будучи приговорен к смертной казни, в продолжение тридцати суток ожидал расстрела и на каждый свой запрос, предлагаемый тюремной администрации, получал ответ, что приговор оставлен в силе. В продолжение этих тридцати суток товарищ нередко впадал в ненормальное состояние, но если в течение первых двух-трех недель от него еще можно было добиться кое-какого толкового слова, то в конце месяца его все уже считали вполне сумасшедшим. По истечении тридцати суток он был вызван в контору, и ему было объявлено, что смертная казнь заменена пятнадцатью годами каторги, а спустя еще пятнадцать суток ему объявили, что каторга заменена ссылкой. Товарищ снова ожил и постепенно стал приходить в нормальное состояние. Для нас, знавших его и осведомленных о том, что у него нет ни родных, ни знакомых, что он совершенно одинок, было непонятно, чем объяснить это тридцати суточное ожидание приговора, а затем замену смертной казни каторгой, и мы себе не могли этого объяснить иначе, как самым бесчеловечным издевательством царских палачей над жизнью человека. Так, в вечной тревоге проходила ежедневная наша жизнь в Рижской губернской тюрьме, все это, понятно, отражалось на наших учебных занятиях, на нервах и на состоянии здоровья вообще.

Около этого времени я заболел малярией и брюшным тифом, и состояние моего здоровья дошло до того, что я не в состоянии был подняться с пола. Медицинская помощь как мне, так и вообще всем больным оказывалась порошками, к врачам мы не ходили, так как они вели себя по-скотски, особенно по отношению к политическим заключенным. После того, как я несколько дней пролежал на полу, со стороны тюремного фельдшера была сделана попытка отправить меня в больницу Центральной тюрьмы, но так как каждый из нас знал, что эта отправка происходит в летнем арестантском костюме и на легковом извозчике (а ехать нужно было почти пять верст) и что эти путешествия всегда оканчивались смертью, – я от отправки отказался, заявив, что меня могут отвезти лишь насильственным путем. Я был оставлен в покое и постепенно, благодаря уходу товарищей по камере, выздоровел.

В отношении почты здесь дело обстояло благополучно, и мы имели возможность ежедневно получать газету и письма.

К концу лета меня отправили в Рижскую централку. В смысле учебы она, как я и предполагал, представляла из себя высшее учебное заведение царского правительства Прибалтики, помимо общеполитических и экономических вопросов, заключенные, разбившись по группам, изучали здесь и другие всевозможные вопросы, вплоть до арифметики, геометрии и языков. Режим в Рижской централке был гораздо строже, чем во всех предыдущих тюрьмах, за нижние матовые стекла никто не смел высовывать голову, ибо немедленно раздавался выстрел наружного часового. Но из этого мы нередко делали повод, чтобы дразнить часовых; особенно любили мы досаждать учебной команде, которая относилась к нам по-зверски. Рассчитав всевозможные направления рикошетных пуль, мы частенько прятались по углам и, прикрепив к одной палочке маленькое зеркальце, а к другой – белую тряпочку и следя в зеркало за часовым, палочкой и тряпочкой делали жесты, как будто переговариваемся с товарищами соседнего корпуса, часто эти наши фокусы кончались выстрелами, которые по большей части попадали в стену, а иногда и в потолок камеры. Мы это делали потому, что знали, что у тюремного и военного „начальства" существовал обычай (или, может-быть, даже закон), по которому, в случае, если часовой выстрелит впустую, он подвергается семидневному аресту, если же убьет заключенного – получает пятирублевую награду, а в случае поранения – три рубля. Конечно, такая наша игра – дразнение могла и кончиться для живущих в камере печально, но всякий из нас настолько был озлобленным против царских слуг, что не считался с возможными печальными последствиями, а делал это лишь для того, чтобы иметь хоть маленькую радость узнать, что часовой учебного батальона получил награду – семидневку. Особенное удовольствие нам доставляло дразнить их зимой, когда, закутавшись в тулупы, они, увидя наш платочек, раскутывались, заряжали винтовки, приготовляясь к стрельбе, а в это время уже платочек исчезал и появлялся опять лишь после того, как часовой снова закутывался… Так иногда мы доводили часового до исступления, до вызова дежурного старшего и дежурного помощника начальника, которые, в свою очередь, простаивали по несколько минут у часового, желая убедиться в справедливости его сообщений, однако в таких случаях платочек не показывался.

В остальном жизнь в Рижской центральной тюрьме протекала нормальным порядком, за исключением тех ночей, когда под оградой тюрьмы расстреливали то по одному, то по несколько человек, приговоренных к смертной казни.

Помимо ежедневных занятий учебой, благодаря хорошо налаженной связи с волей и благодаря тому, что в Рижской центральной тюрьме сидели члены районных комитетов партии и члены ЦК, неоднократно со стороны ЦК партии в тюрьму присылался для обсуждения целый ряд принципиальных и практических вопросов, постановления по этим вопросам высылались на волю в ЦК и служили материалом при обсуждении на заседании ЦК того или иного вопроса. Не помню точно, когда, но как-то раз, по обсуждении одного из таких вопросов, согласованная с политическими заключенными всех камер и отредактированная резолюция была напечатана на трех четвертях листа типографским шрифтом с подписью: «Типография Рижской центральной тюрьмы» и послана на волю. Через некоторое время после отправки этой резолюции во всём главном корпусе и ко всем камерам одновременно были приставлены – где по часовому, а где и по надзирателю, и начались поголовные обыски, при чем для нас показалось странным, что при всей тщательности обысков все нелегальное, как-то: ножи, бритвы, карандаши и тому подобное, не отбиралось. Чего искала тюремная администрация, – для нас было непонятно, тем более что среди обыскивающих многие находились в гражданском платье (шпики). Когда обыск кончился, и мы обратились к дежурному помощнику начальника с вопросом о его причине, то получили ответ, что мы сами должны прекрасно знать, что они ищут нашу типографию и шрифт. Среди заключенных раздался хохот.

Оказалось, что тюремная администрация, поймав одну из вышеозначенных резолюций, вообразила, что такую листовку можно напечатать лишь на типографском станке и то лишь при наличии фунтов пятнадцати-двадцати шрифта, тогда как мы имели в тюрьме всего лишь пару горсточек этого шрифта и печатали,—правда, очень внимательно и тщательно,—ручным способом, по отдельным строчкам.

Этот факт читателю покажется курьезным, но для тюремной администрации в то время он, как видно, никакого курьеза не представлял.

Кстати, о почте. Дело почты (нелегальной) в Рижской центральной тюрьме было так хорошо организовано, что этому мог бы позавидовать любой легальный «Почтель» (свидетельствую это, как человек, долгое время бывший выборным камерным почтальоном). Притом, конспирация в этом вопросе была поставлена еще лучше самой почты, так, например, если бы, паче чаяния, в камере оказался бы случайный провокатор, то он мог бы выдать только камерного почтальона, и то лишь в момент отправки почты, сообщив об этом теми или иными сигналами надзирателю. Ни главного почтамта, ни его отделений он выдать не мог бы, так как не знал ни их месторасположения, ни начальников, ни других мероприятий по отправлению почты. Даже камерный почтальон, если б он оказался проходимцем-прохвостом, мог бы выдать лишь ту почту, которая концентрировалась у него к моменту отправки, он также не имел бы возможности выдать ни «начальника отделения», ни «начальника почтамта» (как мы шутя называли товарищей, ведавших этим делом), ибо ни того ни другого никогда лично не видел, а знал лишь по голосу и по кличке.

Вопреки всей строгости охраны и тюремных порядков, почта доставлялась адресату, находившемуся в Риге, не более как в двенадцатичасовой срок с момента ее отправления, прямо на, квартиру, письма, отправляемые вне пределов города Риги, запечатывались (на воле) в конверты и отправлялись почтой по указанным адресам. Для того, чтобы, в случае провала, сыскная ничего не могла бы по отправляемым секретным запискам обнаружить и разузнать, существовал такой порядок отправки: на каждой записке или письме или нескольких записках (каждый пакет в упаковке – не более спичечной коробки) надписывалась кличка, и пакет отправлялся на свободу, и лишь после того, как получалось сообщение, что почта не провалилась, немедленно вдогонку отправлялись адреса указанных в почте кличек, таким образом, если бы провалились эти адреса, то и тогда сыскная никаких концов бы не нашла.

За оградой эту почту принимали партийные товарищи, сортировали и с нарочными доставляли по адресам. Доставка за ограду такой посылки обходилась всего-навсего в один рубль, так что в большинстве случаев, при наличии пяти-шести и больше записок в одном пакете, наша почта обходилась гораздо дешевле официальных почтовых отправлений.

Внутренний порядок отправки был таков: ежедневно за час до отправки почты из «почтамта» по тюремному «телеграфу» (перестукиванию) получалось извещение всем камерным почтальонам – почту. Камерные почтальоны извещали об этом заключенных своей камеры, и те товарищи, которые имели необходимость что-либо сообщить на волю, садились за письмо. Все написанное упаковывалось, смотря по размерам, в один, два или три пакета, стоимость их взыскивалась равномерными долями с отправителей деньгами или же почтовыми марками.

Сообщив в «почтамт», что все готово, почтальон должен был ждать извещения, когда будет принята почта, получив это извещение, почтальон и еще два-три товарища, постучав в дверь, просили надзирателя выпустить их в уборную, через трубы которой на веревочках почта доставлялась в «почтамт» и получалась оттуда; правда, работа эта была очень грязная, но и она считалась партийной обязанностью в тюрьме. Дальше уже «почтамт» отправлял почту по назначению, таким же порядком доставлялись и газеты.

Чтобы покончить с описанием отдельных эпизодов и явлений нашей тюремной жизни, остановлюсь еще на взаимоотношениях с тюремной администрацией, взаимоотношениях между собой и на наших коммунах.

Что касается взаимоотношений с тюремной администрацией, особенно высшей, то они бывали нормальными лишь постольку, поскольку в тюрьме было спокойно, как только начиналась, по словам тюремной администрации, «волынка», а по-нашему – протесты, сейчас же эти взаимоотношения портились. Портились они из-за прогулки, бани, белья, передачи, выписки продуктов, обращения с нами и тому подобное. Так, на прогулке администрации частенько казалось, что мы не так ходим, не соблюдаем дистанции, разговариваем между собой и прочее, мы же считали, что мы не солдаты, а свободные граждане, лишенные на время свободы. Баня не всегда была вовремя, для мытья давали маленькие кусочки мыла, а белье казенное не всегда бывало и средней чистоты. Передачи (чай, сахар), проходя через «теплые руки» обыскивавших и разносивших их по камерам надзирателей, как-то необыкновенно таяли, и фунты и четвертушки превращались в полуфунты и осьмушки. Правда, мы прекрасно понимали, что обыкновенная 12° тюремная температура могла влиять на порчу некоторых продуктов, но, чтобы она имела такое большое влияние на чай и сахар, мы никак согласиться не могли, и понятно, из-за таких «пустяков» частенько портились наши «хорошие» взаимоотношения с низшей и высшей тюремной администрацией. В отношении же выписки продуктов дело обстояло еще хуже: всегда почти так получалось, что хлеб и ситничек выдавали без привесочков, колбасу, грудинку и прочее, без довесочков, как будто приказчики магазина так наспециализировались в развеске, что все это отрезали с безупречной точностью, кроме того, продукты не всегда бывали первой свежести, а по ценам – дороже рыночных.

Правда, бывали и другие, более резкие причины для обострения отношений. Например, однажды, не то из-за отсутствия мест, не то в наказание, из дисциплинарного батальона перевели в одиночки централки нескольких политических заключенных – солдат. Дня через два тюремный телеграф выстукивал: «нас не пускают на прогулку, в баню, мы обрастаем паразитами, мы объявили протест, отказавшись от пищи, товарищи, поддержите нас».

Как не поддержать? Для начала объявляем прогулочную забастовку. Приходит начальство осведомиться, в чем дело. Мы объясняем, что не желали бы обострять отношений, да вынуждены из-за непорядка, и предупреждаем, что если придется, то объявим и голодовку. Начальство денька два грозило нам всеми «египетскими карами» (карцером, отправкой в другие тюрьмы и тому подобное), но все же до голодовки не допустило и уступило. Небезынтересно будет также знать, как мы боролись с глупыми приказами. Их были десятки, но я остановлюсь лишь на одном из них. Как-то раз был издан приказ, что кровати должны оставаться поднятыми от поверки до поверки. Звонок на первую поверку раздавался, кажется, в семь часов утра и на вечернюю в семь часов вечера, поверка, начинавшаяся в семь часов утра в первой камере, кончалась примерно после восьми часов утра в последней (то же самое и вечером). В виде протеста мы толковали этот приказ по- своему и с утренним звонком поднимали кровати, с вечерним же таковые опускали; так что в результате получалось, что при поверке последней камеры обходивший дежурный помощник с надзирателями камер уже заставал нас на кроватях. Понятно, что подобные наши выступления обостряли отношения, но мы все же, благодаря таким выступлениям, добивались человеческого отношения к нам.

Надзирателей, особенно жестоких, зверских, мы изводили другими путями. Так, например, четырнадцатая камера сделала из нитки шнур, в длину всей камеры, прикрепив один конец к пустой спичечной коробке с перевязанной крест-на-крест другой ниточкой и завязав на втором конце петлю- Ночью, во время дежурства намечаемого надзирателя, когда уже все улеглись и спали, когда по всей тюрьме наступила мертвая тишина, мы привязали конец нитки со спичечной коробкой к решетке двери, провели шнур по стене (с таким расчетом, чтобы надзиратель его не видел) до последней койки и, просунув в петлю карандаш и натянув нитку, стали вертеть карандаш, держа руку под одеялом. Получился звук усиленно работающего телеграфа, и надзиратель, встревоженный необыкновенным явлением, забегал в недоумении, по коридору, стремясь разгадать, откуда доносится этот звук; все его поиски, однако, ни к чему не привели. Это повторялось и в последующие дежурства данного надзирателя. Так как большинство старых служак – надзирателей было суеверно, мы стремились его убедить, что это по ночам где-то работает «домовой». Поверил ли он нам или нет, но во всяком случае через несколько недель он попросил перевода на другой пост, что тюремной администрацией было удовлетворено, таким образом, мы от него избавились.

Что касается наших взаимоотношений между собою, то они далеко не отвечали лозунгу – «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», и это понятно, ибо в революции 1905 года участвовали не только пролетарии, но и некоторая часть зажиточного элемента, интересы которого с нашими расходились, такие лица стремились от пролетариев укрыться в стены одиночек. Нас это нисколько не пугало, так как с нами оставалось руководящее партийное ядро, которое было занято нашим самообразованием, и ему мы многим обязаны и по настоящее время. Не говоря уже о горячих спорах, которые возникали между социал-демократами и социал-революционерами по разным принципиальным и тактическим вопросам, немало споров вызывала и организация в камерах «коммун». Еще до их основания для заключенных существовали две кухни: так называемая политическая и общая. Из политической кухни получали обеды товарищи, за которых, под видом родных, партийный Красный Крест доплачивал определенные суммы в месяц; все остальные пользовались общей кухней. Так как такой порядок сами заключенные признали ненормальным, то было решено, что все товарищи, имеющие возможность, будут доплачивать по рубль пятьдесят в месяц, а для остальных тем или другим путем будут изысканы соответствующие средства. Однако, оказалось, что не всякий хотел получать обеды из политической кухни, и в результате дело дошло до полной ликвидации этой кухни и организации «коммун». Коммуны существовали во всех камерах политических, но не все сидельцы в них участвовали—и, главным образом, по пустяшным поводам, как-то: одни хотели иметь ливерную колбасу, другие килек и тому подобное, а так как все вкусы и требования не могли быть удовлетворены из-за отсутствия достаточных средств, то некоторые товарищи, превознеся вкусовые потребности, от участия в «коммуне» отказались. Тем не менее «коммуны» существовали в продолжение всего времени нашего пребывания в тюрьме.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 18 >>
На страницу:
9 из 18