Ему не нравится Десятинная церковь – слава Богу, снести её он не решается, но пусть она запустеет, поскольку он отказывается творить в ней вседневные службы. Он требует в ином месте, подальше от Десятинной, возвести новый, митрополичий, греческий храм во имя святой Софии Премудрости Божией, подобный такому же храму, который украшает Царьград и дает ему право называться первым храмом всего христианского мира, – и эти варвары послушно, как ему кажется, приступают к возведению этого храма.
В самом деле, Ярослав отводит для греческого храма пустынное место вне города, но это для него особое место.
Здесь русские полки сошлись с печенегами, здесь бились с кочевниками, не жалея себя, от утренней зари до вечерней зари, здесь одержали решительную победу.
Не по капризу нетерпимого грека, но в память великой победы закладывает он новый храм, действительно по греческому канону и во имя Софии Премудрости Божией, но едва ли в подражание царьградскому храму, скорее всего в память монастыря, основанного его матерью Анной, в котором она, по всей видимости, – грек постарался и тут – первой игуменьей провела свои последние дни.
В основание храма положен квадрат. Его делят на четыре части четыре столба, так что под куполом образуется фигура креста.
Так строилась и Десятинная церковь, но она строилась не повелением грека, вот в чем беда.
Это место Ярослав обносит стеной, уже не деревянной, прежде окружающей Киев, но каменной, и замыкает воротами, которые, как будто в подражание столице Восточной Римской империи, Золотыми. Однако в этом названии таится насмешка.
В Царьграде Златые врата, по преданию, соорудил Феодосий Великий после победы над тираном Максимом, украсил их золотом и, тоже человек большого тщеславия, повелел начертать:
«Феодосий украсил это место после гибели тирана. Тот, кто построил златые врата, живет в золотом веке».
Ярослав поступает иначе. Не ворота славит он, пусть они будут хоть сто раз золотыми. Церковь Благовещения сооружается им над воротами, «того для, – повелевает он написать, – что всегда радость тому святым благовещеньем будет», то есть не одному человеку, который будто бы способен превратить свой век в золотой, а граду сему, который переживет Ярослава, переживет и любого из нас.
Грек настаивает, чтобы храм Софии возводили царьградские зодчие, возможно, он срочно выписывает их из-за моря, возможно, заранее привозит с собой.
Ярослав соглашается, возможно, смутно догадываясь, чем это кончится, а кончается неожиданно, прежде всего для слишком самонадеянного митрополита, может быть, и для самого Ярослава.
Греческие зодчие, будь они хоть семи пядей во лбу, не могут сами ничего возвести. Возводят храм местные мастера, большей частью те самые новгородские плотники, сменившие топор на орудия каменщиков, над которыми так опрометчиво потешались неосторожные киевляне под Любечем.
Не так уж давно они в Великом Новгороде возвели, одним топором да долотом, – это старательно вымарано греком из летописного свода – дубовый храм во имя всё той же Софии о тринадцати главах, чего никогда не было ни у одной церкви христианского мира, и украсили его таким узорчьем, какого не видывал свет.
Всё это язычники, жестоко гонимые христианством. Они своей язычески-непокорной душой вросли в родную, национальную почву так глубоко, что их уже никакими силами не выкорчевать, не выдрать оттуда.
Эта почва издавна создавала и всё ещё создает из каждого русского мастера на все руки, умельца, способного непроизвольно, будто само собой из всего и везде созидать красоту.
Эти мастера с одинаковой ловкостью украшают резьбой своих деревянных богов и деревянную ложку, чашку, ручку ковша, превращая её в голову фантастического животного, какого не бывало на свете, а они воочию видят его. Эти мастера издревле выливают из бронзы и серебра височные кольца, серьги, браслеты, застежки, украшая их головами зверей из ближнего леса, цветами и травами с окрестных лугов. Эти мастера изготовляют произведение искусства из обыкновенного турьего рога, из колчана для стрел, из меча и из ножен, из седла, на которые садятся князья и дружинника, даже из сапога, который закажет им князь. Эти мастера умеют выковать серебряный кубок или оклад и поместить на нем целиком одну из тех русских сказок, вроде Кащея Бессмертного или Бабы-Яги, которые жили в русском народе более тысячи лет и только теперь бессовестной алчностью вытесняемые чуждыми нам покемонами, выстелив низ цветами и травами, пустив по верху зверей, лошадей и людей.
И во что они, поощренные Ярославом, укрывающим улыбку от грека, превращают этот будто бы греческий храм? Они, вопреки всем канонам, превращают его в каменное подобие новгородского деревянного храма.
Только в подобие, ибо они идут дальше.
Стены киевской Софии они выкладывают из местного кирпича, скрепляя известью, имеющей розовый цвет, так что сами стены храма источают радость, точно смеются. Они выкладывают их ступенчатой пирамидой, с плавным, достигающим высшей гармонии нарастанием, с открытыми галереями, с чем-то вроде непостижимого ритма, как обычно рубят божницы, святилища, храмы древних богов, крепости, хоромы бояр столпообразными срубами, клетями и златоверхими вышками, и венчают их тринадцатью главами, как венчали деревянные постройки тринадцатью верхами, так что киевская София выходит из их ловких рук абсолютно ни в чем не похожей на монолитную, неподвижную Софию царьградскую, кроме квадрата, положенного той и другой в основание.
Им и этого мало. Возвести стены – ещё не самое главное. Самое главное – украсить храм изнутри.
Ими и тут руководят царьградские зодчие, дают указания, кричат и бранятся до потери сознания, а они посылают их куда следует и делают дело как знают, как им Бог на душу положил.
Греки приносят на Русскую землю умирающее искусство древней Эллады, давным-давно зажатое тисками надуманных догм, тронутое гнилью разлагавшейся византийской цивилизации. Это искусство сухо и черство, оскопленное аскетизмом, идей отвращения от земного во имя небесного. Из этого искусства жизнь давно утекла. Мертвыми глазами, истощенными ликами глядит оно со стен византийских напыщенных храмов, византийских дворцов, изузоренных слоновой костью и золотом, напитанных ядом, переполненных трупами своих императоров.
Эти мертвые глаза, истощенные лики, убийц и прикончивших их императоров, которых в свою очередь прикончат другие убийцы, повелевает занесшийся грек изображать на стенах русского храма.
Ничего не поделаешь, Ярославу приходится покориться, но не покоряются его мастера. Разумеется, им приходится следовать царьградской традиции. Она идет им на пользу. Традиция выработала и обжила сюжеты, формы, приемы фрески, приемы мозаики. Их уже не нужно искать, не нужно вырабатывать веками проб и ошибок. Они даны. Остается в них душу вложить.
Роспись русской Софии повторяет традиции. Она расписана именно так, как издавна расписывают византийские храмы.
Под главным куполом фигура Христа Вседержителя, в простенках точно парящие в воздухе фигуры святых, в алтарном выступе – Богоматерь с воздетыми к небу руками, на стенах, на лестничных башнях, ведущих на хоры, евангельские истории, греческие императоры, колесницы, музыканты, скоморохи, ряженые, игры на гипподроме, травля медведей, волков, кабанов, всё то, что в царьградской Софии служит возвеличению императора, бывшего менялы или сына корабельного мастера, которым без возвеличения ступить и шагу нельзя, но что под руками русских умельцев превращается в декорацию, в картину, отчасти в забаву, в лукавое развлечение, так свойственное не унывающему русскому человеку.
И греческие императоры ему не больно нужны. Велят, чтобы были они, так пусть будут. Однако в боковом приделе назло грекам появляется фреска, на которой шествует наш Ярослав, его супруга Ирина и вереница детей, и эта фреска так хороша, что сразу видать, что этим людям предстоит великое будущее.
Мало того, русский человек преображает греческий канон аскетизма, отрицания жизни своим языческим представлением о вечной жизни природы, о радости жить. Под его руками Богоматерь превращается в Берегиню с распахнутыми настежь глазами, скоморохи и ряженые своими приземистыми фигурами, мускулистыми руками и простонародными лицами больше напоминают мастеровых с Гончарной улицы или от Кузнецких ворот.
Не успевают царьградские зодчие познакомить русского человека, давно превзошедшего греков своими эмалями, с искусством мозаики, как вблизи монастыря затевается мастерская и в мастерской отливаются для неё пластинки и кубики цветного стекла. И какие пластинки и кубики! Они переливаются и мерцают, чего нет в мозаиках ни Царьграда, ни Рима, не говоря уже о захудалых европейских столицах, вроде Лондона, Парижа и Кракова. А фрески? Какие цвета! Вместо блеклых фресок царьградской Софии ярчайшие краски влюбленного в жизнь человека. Тут охра так охра, лазурь так лазурь!
И богослужение превращается в празднество, подобное празднеству в честь языческого Рода и Рожаниц. Торжественно звучат высокие голоса епископа и попа. Им вторит чудовищный бас дьякона и высоко воспаряющий хор. Золотом разливаются одеяния клира, золотом и драгоценными камнями сверкают паникадила, горят несчетные большие и малые свечи, курится ладан, мерцают лики святых, их фигуры радуют чистыми красками.
Сбывается то, о чем давно мечтал Ярослав. Но ему и этого мало. При храме святой Софии он учреждает библиотеку. К этому времени его любовь к книгам превращается в страсть. Он сам, урывая время между правлением, послами и войнами, собственной рукой переписывает те, что любимы, и приносит ей в дар.
И в самом деле совершается чудо. Храм Софии пробуждает христианское чувство в язычниках с куда большим успехом, чем огнь и меч Владимира и Добрыни. Церкви растут на Русской земле с удивительной быстротой. Церкви строит князь, строят посадники, строят торговые люди, строят слободы, улицы и концы, строят те, кто дал обет во избавление от тяжелой болезни ран. Считанные годы проходят, а Русская земля поражает всякого иноземца обилием куполов и крестов.
«И радовался Ярослав, видя множество церквей и людей христианских, враг сетовал, побеждаемый новыми людьми христианскими…»
Глава седьмая
1
В то же время он вступает в большую политику.
Благодаря его мудрости в Русской земле воцаряется благоденствие и покой. Вследствие неразумия императоров, королей и великих князей соседние страны поражают смута за смутой.
Первой жертвой неразумия падает Польша, так недавно мечтавшая раздвинуть свои пределы до Эльбы и Киева. Трех лет правления Болеслава Забытого, слабого и неумного, оказалось довольно, чтобы возмутилось простонародье Мазовии и Поморья. Вчерашние язычники, тоже преданные крещению огнем и мечом, возмущенные алчностью западной церкви, десятиной и другими поборами, ещё большей алчностью шляхты, отвечают на притеснения так же огнем и мечом, жгут церкви, монастыри и поместья, убивают помещиков и попов, грабят замки и золото церкви.
Ещё хуже становится после его своевременной смерти. Власть должна перейти к Казимиру, но за его малолетством власть берет в свои ещё более слабые руки мать его Рикса, немецкая принцесса из Пфальца. Она не находит ничего умного, как отрешать от должности прирожденных поляков и замещать их прирожденными немцами.
Польское панство, окрепшее при Болеславе Забытом, оскорблено в своей чести и чувствах, всегда обостренно кичливых, точно выше поляка никакого другого народа нет и не может быть на земле. Паны изгоняют ненавистную немку, берут власть в свои ни к какой власти не способные руки, следом за Риксой изгоняют и Казимира и остаются один на один с народным восстанием.
Казимир находит убежище при дворе венгерского короля Иштвана Святого, а паны враждуют между собой, используя народное восстание в борьбу за торжество над другими, вместо того, чтобы его подавить или утихомирить уступками. Знатные изгоняют незнатных или подчиняют их себе силой, затем не могут ужиться между собой и навсегда определяют историю Польши, сильной только в своих мечтах о бескрайних захватах, слабой вечными ссорами панов и шляхты между собой.
Польша распадается. Её распадом не может не воспользоваться соседняя Чехия. Её великий князь Брячислав, замысливший в свой черед создать огнем и мечом великое Чешское государство по меньшей мере до Балтики и, возможно, до Киева, поскольку дурной пример заразителен. Без сопротивления берет он южные области Польши, Мазовия и Поморья отделяются сами и провозглашают свою независимость.
Польша может ждать помощи только от Казимира. Казимир обращается за помощью к германскому императору. У германского императора у самого хлопот полон рот. Граждане Милана изгоняют аристократов и образуют коммуну, Ломбардия таким образом отпадает, а без Ломбардии казна императора Священной Римской империи становится бедней на две трети, собственные вассалы сопротивляются императорской власти и не вносят даней в казну, Готфрид Бородатый объявляет Лотарингию независимой, венгерский король врывается в Австрию и становится хозяином в Вене.
Все-таки Генрих 111, страшась ко всем своим бедам ещё усиления Чехии, уделяет ему пятьсот пехотинцев. В обмен на них Казимир признает себя вассалом германского императора, а Польша вместо великой державы вдруг обращается в его лен, обязанный ему повиновением, данями и военной помощью на случай войны.
В результате договоренности с такими уступками германский император и польский великий князь предпринимают совместные действия. Император нападает на Чехию. Брячиславу не удается устоять против немцев. Он признает себя вассалом Священной Римской империи и отказывается от продвижения в Польшу, однако оставляет за собой часть Силезии, наиболее богатую провинцию Польши.
Казимиру оказывается достаточно и пятисот пехотинцев, чтобы вернуть себе польский престол. Но что это за престол? Всего лишь обломки. Силезия отторгнута чехами, Мазовия и Поморья объявили себя независимыми, сам он со всеми потрохами принадлежит императору, который, в свою очередь, силится вернуть себе Лотарингию и Ломбардию.
Не менее безобразно положение Восточной Римской империи. Михаил Калафат забывает клятвы и слезы на другой день после внезапной своей коронации. Никчемный, безродный, он ненавидит венценосную Зою, которая по своей женской слабости усыновили его и обрядила в порфиру. Правда, своим распутством она может вывести из себя кого хочешь, однако Михаил почему-то не считает распутство большим преступлением, измышляет против неё самые нелепые обвинения, вплоть до того, что она будто бы пыталась его отравить, в конце концов арестовывает её, слава Богу, убить не решается, но заточает в тюрьму.
Такой подлости, преподнесенной своей благодетельнице, могло бы быть оправдание, хотя бы и слабое, если бы после неё Михаил предался делам управления, вошел в нужды народные, сделал бы хоть что-нибудь для смягчения обременяющих его нужд или, на худой конец, осенил свой венец парой-тройкой побед.
Так ведь нет. Михаил Калафат сместил всех прежних чиновников, уже разбогатевших на казнокрадстве и взятках, заменил их родней, приятелями и лизоблюдами, которые во все тяжкие принялись богатеть всё тем же казнокрадством и взятками, и предался самым низменным наслаждениям.