Ещё целых шесть часов! Куда девать эту вечность? Шатнуться домой?
Нелепым показалось Глебу грести на это время домой, хотя дом и темнел наискосок по тот бок улички. Полторы минуты в ходьбе.
«Еще зевну проводины. – Уж для верности перебуду пустое время в котельной. Всё рядком».
Решив так, Глеб было уже двинулся на выход, когда зазвонил телефон.
Катя сняла трубку.
Заслышав голос Митрофана, Глеб попридержал разгонистый шаг, медленно побрёл к двери, ловя сторожким ухом каждое слово в телефонном разговоре.
– Что же это ты, дорогуня, – не здороваясь, с мягким укором насыпался на Катю Митрофан, – своим людям безбожно портишь передовую картинку? Где это видано, чтоб мне привозили смехотворную жирность три и шесть?
Катя напряглась.
В широко распахнутых глазах плеснулась обида.
– А я тут при чём? – тихо возразила.
Кате не нравилось, что Митрофан разговаривал с нею как с какой-то вертячей фуфынькой, которой что ни скажи, всё сделает.
«Если Лиза, жена, завлаб, мне начальница, так я и рисуй ему жирность по заказу?» – подумала она.
А вслух сказала:
– Видите ли, претензии не по адресу… Один у нас на всех жиромер. Что жиромер показал, я то и записала в накладную.
– Ну писала, грех тебя изломай, писала-то ты живой рукой! Светопреставления, гарантирую, не произошло бы, на какую десятинку и черкани процентишко посправней… – Митрофан натянуто хохотнул, и Катя не поймала, говорил он всерьёз или вёл всё к шутке. – Человек я добрый. Даю возможность исправиться. Что бы тебе да не учесть пожелание трудящихся насчёт десятинки при вечорошнике?[240 - Вечорошник – вечерний удой.]
– Учту, – так же тихо и ровно отвечала внешне спокойная Катя. – Обязательно учту.
– Рыжовый каляк![241 - Рыжовый каляк – золотые слова.] – весело крикнул Митрофан.
– Но я ещё не всё сказала… Что жиромер покажет, то и будет всё ваше, – как-то виновато проговорила она и твёрдо положила трубку.
Уже с порожка, обернувшись, Глеб, осиянный, торжественный – наконец-то он сегодня открыто, с согласия Кати провожает впервые её! – гордовито и ободряюще выставил Кате оттопыренный большой палец. Так его! Так его!
Ишь, привык, что перед ним все на пальчиках. Как же! Первый бежит в районе, по всем статьям маяк. А ты… Всякому в открытую лепишь свою правдёнку, никаким чинам не кланяешься. У-умница ты у меня!
Глеб вышел в холодный заводской двор, немного прокосолапил в сторону котельной и, подняв глаза на лабораторное окно, вкопанно остановился.
В окне, точно в раме из ребристого черного кирпича, была Катя, говорила по телефону. Ранние предзимние сумерки уже перетекли в ночь. В лаборатории горел свет. Низко спущенная лампочка без абажура сияла из-за головы Кати, будто нимб. Катя отстранённо смотрела со света в ночь, на волю. Однако Глеба не видела.
В высшей степени довольный этим обстоятельством Глеб, стоявший в своих резиновых сапожищах в разведённой молоковозами хляби по щиколотку, мёртво пристыл у лаборатории под окном, безотрывно пялился на Катю, пил счастье с лица, такого родного, единственного.
Счастливым своим видом, счастливой своей выходкой Глеб окончательно сломал работу всей смене. Вся смена плющила, давила лица на оконных стёклах, радуясь, завидуя, осуждая Глеба.
Здоровцев – разгорячённый взгляд, лицо пылающее – устало сронил руку Глебу на плечо, кисло пожмурился.
– Обегался его!.. Пан воевода! Ну что за интерес любить через окошко? Не смеши мои подмётки! Кончай ты эту детскую кино. У нас кино почудней!
– То есть? – без охоты отозвался Глеб, трудно забирая глаза с Кати в окне.
– То и есть, что есть! – ликующе выкрикнул Здоровцев, нетерпеливо поталкивая Глеба в сторону котельной.
Податливый Глеб медленно пошёл.
– Пшёл! Пшёл! – торопил Здоровцев. – Да живей шевели помидорами![242 - Шевелить помидорами – идти.] Не имеешь праву камыши?ть![243 - Камышить – уклоняться от работы.] Мотоциклетный соседушка приплавил на своём на новеньком аспиде бутыль червивки!
– Какой ещё червивки?
– Да ты иля с Луны чебурахнулся?! Червивка, она и есть червивка! Ну, ещё плодово-выгодная… Пролез, чёртушка, в дырку в заборе, притаранил прямо в компрессорную. Знаю, говорит, горит неопохмелённая душа, на, примай микстуру… Да разве я несознательной? Разве я распозволю себе одному свалить целую фугаску? Я, извиняюсь, хочу такую радость разломить напополамки с тобой! Даю приём!
– Не-е, тырь-монастырь. До конца смены никакой радости! Никакого приёма! Это я смену свою отстрелял. Я неуязвимое лицо. Я могу что хочу! А ты по этой линии, – Глеб постучал себя по кадыку, – ничего не можешь. Ты в смене!
– Не в лад… Какое дельцо рассохлось, – неподдельно грустно пожалел Здоровцев. – Н-ну… – Здоровцев тоскливо погладил себя по горлу, – хоть эту генеральную смочить линию… Горит… Пожар последней степени!
– До полуночи не сгорит. А то… Это и ёжик расколупает… Случись что с тобой, верней, случись что у тебя, первому холку намнут-то мне. Месткомовский генералитет не пресекает буревестник[244 - Буревестник – пьянка.] в рабочее время! Разнарядка такая… Я своё… два балдометра…[245 - Балдометр – кружка.] оприходую сейчас и шпацирую на боковину. А твою долю я тебе торжественно вручу в ноль-ноль часов ноль-ноль минут. За минуту до четырёх нолей разбудишь и получай свою радость в полном количестве. И запускай приём! Только смотри, разбуди, как сказал. Мне никак нельзя ни минуты лишней спатки. Ты слышишь?
– Да уж слышу… Бу сделано, – глухо пробубнил Здоровцев.
Уполовиненную бутылку Глеб зарыл в шлак во дворе.
«Пёс с сытости прячет кость в землю. Так и я…»
Ему помстилось, что этот ходовой парень, как любит подавать себя Здоровцев, наверняка видел его похоронки, и Глеба повело перепрятать к себе поближе.
В котельной Глеб пихнул бутылку из-под полы за тумбочку в уголок, чтоб никто не уволок. Потом трудно взобрался по шатким, гремящим мосточкам на самую верхотуру, развалил усталую, громоздкую тушу по тёплому железному листу площадки у самой головы котла.
И приснился Глебу сон…
3
Макушка лета.
Нигде ни облачка. Чистое, будто к празднику вымытое и подсиненное небо.
Маленький Глебка, босой, в одних подвёрнутых до колен полотняных штанишках, перешитых из старой отцовой рубахи, стоит посреди своего огорода и счастливо таращится по сторонам.
Вокруг, насколько брал цепкий глаз, крутыми полосатыми горушками подымались не пудовые ли арбузищи.
Сколько помнил себя Глебка, столько и знал арбуз. И познакомился Глебка с арбузом не за столом, а на огороде.
Какой огурец, какая морковка могли сравниться с арбузом!
И потому весь жар детской души отдавался единственно ему. Чистишь ли сарай, курятник – в отдельные кучки навоз под арбузы.
Сажают отец с матерью прочую огородину – Глебке без разницы. А как дошло до арбузов – дай да дай! Я! Я!! Я!!!