– Помнится, мы давали последушку. Редакции сообщили о принятых мерах. До копеечки всё взыскали с вашего отца и с нотариуса Шиманова. С Шимановым отец поделился, как и обещал. На те тугрики Шиманов успел прикупить южного загара. Значит, взыскали, хотели было уже переслать весь вклад сестре покойной – случайно натолкнулись на завещание Алексеевой и сделали по её воле, отправили вклад гнилушанскому детдому, где когда-то сама воспитывалась.
С печальным попрёком Александр покачал головой.
– По чёрной иронии судьбы, – вспоминал он, – вскоре именно в этот детдом меня привёз наш сосед дядя Ваня-Вояка, тогдашний завмаг. Вся Ищередь обегала наше семейство, как прокажённое. Один дядя Ваня не гнушался. Как водился с отцом смалу, так и до конца… Ну, привёз, оставил и пошёл, подпирается палочкой. Люди кругом ласковые, а чужие. Как одному среди чужих в четыре года? И вижу, уходит от меня самый близкий человек… Заревел… погнался за дядей. Обнял за ногу, стою реву последними слезами. Сквозь слезу улыбнулся мне дядя Ваня, говорит: Санушка, не горюй. С четырьмя ребятками похрамываю, а будет и пять – не упаду. Перехромаю. Так я до армии и рос у дяди Вани. Из армии не отважился я вернуться в Ищередь. Ищередь не забывала. Ищередь не прощала за отца… Подался на шахту, в Воркуту. Подкопил денег – кто бы меня кормил в институте? – поступил в медицинский, как хотел когда-то отец. И во всё время, пока учился, слал мне посылки дядя Ваня, святая душа…
– А отец что, отказался от вас?
– По вашей милости, – глухо, укоряюще ответил Александр. – Когда он прочитал про себя, с ним случился удар. Своим клеветоном вы убили отца…
Не мог я этому поверить. Всякое бывало с фельетонными друзьями. Снимали, судили… Одна вилюшка – расписалась с одним, но прямо из загса уехала жить к другому – пила уксус. Всё внутри пожгла. Однако уцелела. Уксус был отличный, советский, то есть с брачком… Всякое бывало, но чтоб удар…
И всё же что я мог сказать Александру?
– Не думал, – пробормотал я, – что всё так… Вы уж…
– Что, извините?! – угарно вскричал Александр. – Мол, издержки производства?! Извиняю! Пожалуйста! – переломился в широком свирепом поклоне, загребая растопыренными пальцами по полу. – Только никакими извинениями не подымешь отца! Вам мало смерти матери? Мало смерти отца?.. Как же! Бог любит троицу, а вы разве ниже Бога? Тоже подавай троицу! Не на то ли и заявились сейчас ко мне? Это низко! Это, наконец… Да не имеете права писать обо мне!
Я ответил, что и не собирался писать о нём, и, подумав, а не занесена ли эта птаха в Красную книгу, полюбопытствовал, почему это не имею права?
– В личных целях мести использовать служебное положение… Это безнравственно, если хотите!
Ба-а, куда он погнул углы! Напрасно. Понадобится, я не паду на коленки перед этой демагогией.
Там, в зимнем ночном лесу…
Догнав меня и не подходя близко, отец его начал памятный мне торг. «Давай меняться, писарчушка. Давай менка на менку. Ты мне – блокнотину, я тебе – жизнь, и катись ты к кривой матери. Где ты такой вумный и выщелкнулся!?»
Как я понял, он тогда пуще всего боялся моих записей в блокноте.
Блокнота я ему не отдал.
Он швырнул в меня топор, по счастью, мимо.
Я словчил подобрать топор раньше Святцева.
Святцев тут же отстал от меня.
С топором я благополучно и добрался до района.
– Как вы думаете, – спросил я Александра, – бросая топор в меня, ваш родитель, может, думал о высокой нравственности? Может, все двадцать один год, укрываясь, он думал-решал, нравственно или безнравственно поступил, сбежав с фронта? Может, наконец, он думал о нравственности, когда подбирался к чужим деньгам?
– Отец получил своё, – скомканно проговорил Александр, – и давайте не трогать мёртвых. Лучше давайте раньше времени не подымать живых в воздух.
– Давайте.
Никогда не искал я корысти в газете и не ищу. Но меня почему-то задели Александровы разглагольствования. Ишь, журналист не имеет права защитить даже родную мать, попавшую в грязные лапы к этому фрукту. По его логике, сапожнику нельзя самому себе шить сапоги, врач не имеет права лечить своих родственников. Этот шкодливый гусь будет фокусничать, а ты молчи?
Вспомнилось, само упало с языка:
– За двадцать дней поставить диагноз – по старости. Что это за диковинный диагноз?
– Продолжайте, продолжайте… Сейчас самые квалифицированные медики – это родичи больных! – Слабая, незлая улыбка тронула его тонкие нервные губы. – Я не оправдываюсь, только скажу. Я сделал всё, что мог. Кто может, пусть сделает лучше.
Опираясь на вытертый диванный валик, Александр медленно встал и, длинно посмотрев на блёсткий кружок часов у себя на руке, с виноватостью в голосе добавил, что сегодня в ночь ему дежурить, не вредно соснуть бы с часок.
Я промолчал.
Он пошёл к двери. Натолкнувшись глазами на овал стенного зеркала, вопросительный задержал на себе взгляд в зеркале. Остановился.
– Как говорили древние, – сказал Святцев в раздумье, – никто из смертных не бывает всякий час благоразумен, никакой человек не может быть умён всегда. Наверняка вывернул я что-нибудь да не то… Извините…
Промолчал я и на этот раз.
Однако уходил я от Александра с сосущим, неясным чувством вины.
Глава одиннадцатая
Сердце без тайности – пустая грамота.
Сердце сердцу весть подаёт.
1
После техникума Катя Силаева первую осень работала помощником мастера на маслозаводе.
Была Катя среднего роста, ладно сшитая. Наделила её судьба той зовущей русской красотой, которая властно заставляла при встрече обернуться на неё всякого парня в Гнилуше, обернуться да ещё тоскующе и вздохнуть.
Подружки завидовали Катиной красоте и открыто не любили Катю за скрытый, молчаливый характер. Нет в Кате артельной струнки. С такой ни на танцы, ни на пруд. Только и знает: работа – дом, дом – работа, работа – дом, дом – работа!..
Ну, работа, положим, понятно. Тут обсуждать нечего. Отдай восемь часов и не греши. Так неужели остальное время только на то и дано, чтоб приятельствовать с полуглухой бабой Настей, одиноко доживавшей свой век тем, что понасбирала полный, как лукошко, домок квартирантов?
Остальные замечают бабу Настю, лишь когда прибегают упрашивать подождать с платой.
А Катя…
Копать картошку – вместе с бабой Настей. Собирать в саду яблоки – вместе, стирать – вместе, по магазинам – вместе.
У Кати твёрдые, тугие, как у парня, руки и всю ломовую домашнюю работу она вертела играючи, оттирая от той работы бабку. Привезли уголь, сама перетаскала в сарайку. Сама наколола дров. Топи, баба Настя, до мая!
Не надышится бабка на Катю.
Понесла старая по Гнилуше:
– Да, домушница моя жиличка. Да, тихая. Сама смирнота! Ваше дело, называйте скрытной, называйте смурой. А я скажу: смыслёная, строгая. Вся в деле. Смолить булды[238 - Смолить булды – бездельничать.] и минуты не будет. Одно слово, не такая, что сею-вею. Чистынько держит свою марку! И смирночко живёт…
Точёное, обворожительное лицо у Кати было продолговатое, и было в его выражении нечто такое, чему одним словом не дашь названия. Тревога не тревога, беда не беда…
Казалось, будто кто задал неподъёмно трудную задачку. Девушка всю жизнь билась, добивалась ответа – напряжённая сосредоточенность навсегда вошла в лицо; казалось, уже вот-вот дойдёт Катя до ответа, она уже его видит, близко видит, но не настолько ясно, чтоб всё понять-разобрать; она старается, тянется рассмотреть, оттого лицо, чудилось, заострилось, вытянулось несколько вперёд навстречу скорой томительной отгадке.