Я и заведи обиняком свою старую пластинку.
– Внасмех, что ля? – набычился Святцев. – По второму заходу окучиваешь! Иля думаешь, я мешком из-за угла пристукнутый? Либо-что? Да никакими щипцами ничего свежего из меня не вынешь!
– Вот беда, – вслух огорчился я.
– Эта беда не беда. Только б большей беды не было… Либо-что… Не дёргай меня боле за душу. Не то разгоню и носа не покажешь!
Уходил я из Ищереди с тяжёлым сердцем.
Как садиться за фельетон, раз на руках нет ничего документально подтверждённого? Надеяться на одну голую интуицию?
За долгую одинокую дорогу пробился я к мысли, что в районном городке непременно надо зайти к Шиманову. Шиманов молод, наверняка будет покладистей. Уж-то он что-нибудь да расскажет!
Но ни на работе, ни дома его не было. Отбыл в Геленджик. На курорт.
Пришлось говорить с Ираидой, его женой.
Молодая, соковитая, одетая в бордовое атласное платье с катастрофически глубоким вырезом на царски пышной груди, была она сама врачующая любезность.
Извиняясь и не в силах отодрать голодных глаз от погибельно засасывающего, как смертный водоворот, выреза, я пролепетал, что собираюсь писать фельетон про её мужа, но негоже писать, не поговорив с ним…
– Да, да… Очень даже негоже! – в меланхолической истомлённости смело поддержала меня в трудную минуту Ираида и пошла слегка дальше: – Не кажется ли вам, что всё это можно отложить?
– Лично мне не кажется, – сожалеюще возразил я, трудно отрывая глаза от пропасти коварного выреза.
Хорошенький пальчик указал на хрустальную вазу на столе. Ваза была полна невероятно крупных и красных яблок:
– Пожалуйста, угощайтесь!
Утром я наспех заморил коня стаканом гостиничного кефира, и во весь день больше ничего не ел. И теперь при виде этих выставочных яблок (на областной выставке только и видел такие), от которых, однако, упрямо отнекивался, я настолько одурел с голода, так разом придавившего, что у меня замутилась голова.
– Ваш муж на юге… – пробормотал я. – Пускай наотмашку отдыхает…
– Да, да! Пускай! – торопливо согласилась плутоглазка. – Знаете, бархатный сезон… Не отзывать же!
– Конечно. Только созвонитесь. Скажите помягче, был какой-то корреспондент, любопытничал относительно алексеевского вклада. Если ему есть что сказать, пускай даст в редакцию телеграмму в одно слово «Подождите». Телеграмму я жду ровно неделю.
– Право, какой вы нетерпеливый… Всего лишь одну? – с печальной надеждой улыбнулась Ираида. – А потом что будет, не напомни Алекс о себе?
– Увы. Фельетон в газете.
– Это жестоко! – с чувством резюмировала она, так что у неё даже шатнулась уютно торжественная шоколадница.[228 - Шоколадница – толстые ягодицы.]
Я поднялся идти.
Но, потеряв равновесие, снова сел на стул. И невесть почему тупо уставился на её волшебный, жизнерадостный бедраж. Я не мог отвести глаз – не было моих сил.
– Вы хотите уходить?
– П…пробую…
– Вы где остановились?
– В вашем бигхолле.[229 - Бигхолл – гостиница.]
– Боже! – вскрикнула роскошная Ираида, с хрустом ломая бархатистые пальчики. – Да что вы там забыли в том сарае?! Коммунальных клопов? Голодных мышей? Оставайтесь у нас! Вам будет хорошо! Гарантирую!.. Я бы на вашем месте осталась без колебаний. Ей-богушки! Мы вдвоём с сынишкой. Пеструнец уже спит. А-а… Тут такой маленький деликатес… Рядом с нами дом культуры. Я там в самодеятельности… Балуюсь на поварёшке.[230 - Поварёшка – домра.] И какой счастливый наезд! Через час даём концертуху. Пойдёмте! Развеетесь… Послушаете, как я играю на своей поварёшке. Не пожалеете. Вам понравится.
– Наверняка! – быстренько заверил я. – Мне уже нравится. Но…
– Ваше но пускай идёт в кино! Не держим… А… Повторяю… А киндарёнок спатки уже вовсю… Он нам не помеха… У нас три комнаты. Да неужели в этих апартаментах, – торжественно повела сановитой рукой вокруг, приглашая обозреть дорогие покои, – вам будет хуже?
– Хуже.
«Приказано выжить! – сказал я себе. – Уходи. И чем быстрей, тем лучше».
Сердце у меня билось так сильно, что я видел, как вздрагивала моя рубашка на груди.
Я прощально оглядел комнату.
Всё в комнате величаво багрово пламенело: в широкие окна зовуще и тесно било последнее вечернее солнце.
Дома через три я наткнулся на столовую.
Дверь была ещё открыта.
Я ликующе нырнул в неё.
– Э-э!.. Куды-ы!? Обедня вся, кончилась. Ос-сади-и! Ос-сади-и!..
Невесть откуда взявшаяся плотная деваха в белом, сытая, осклизло равнодушная, как медуза, одним толчком мягко-подушечного плеча эдак небрежно выпихнула меня из дверей.
Это развеселило меня.
– Тё-оть! – с ласковым укором запросился я (иногда на меня находит называть молоденьких забавниц тётями). – Тё-оть! За весь божий день ни крошки не склевал горький воробейка… Дайте иль продайте хлебца хоть кусочек с лошадиный носочек…
– Вот борзота! В ноль зальют тут!.. Потом ходют. Дайте им! Подайте! Иди своей ходкой. Не то я подам тебе пятнадцать суток на блюдечке!
Я весело пялился на неё и не уходил.
Стою молчу: на брань словцо купленное. Думаю, коли б эту попадью переделать на бадью, может, был бы толк.
– Се-ень! – запрокинув голову, суматошно крикнула девахоня куда-то в кислое нутро тошниловки. – Тихохо-од!
Из боковой, отдельной комнатёшки в зал вывалился трудный в шаге увалистый благодушный парень в милицейском. На ходу он вытирал пот со лба, губы.
– Нюш! Ну, ты чё, радость, шумишь?
– Зашумишь! Тут один в водяную хату[231 - Водяная хата – медвытрезвитель.] просится… – И показывает на меня. – Вот хухрик выкушал шкалик, а закусить нечемко. На закуску клянчит пятнадцать суток. Не найдётся?