Тут кто-то неведомый мягко надавил ему на лоб. Он как-то согласно снова опрокинулся и, словно пустив сквозь плетень корни лени в землю, остался лежать. Расстегнул ворот рубахи, вольней раскинулся на плетне и, усмирённый, блаженный, заснул без задних гач.
Его разбудил нежданно ударивший по-июльски обвальный, породистый ливень.
Вскочил Глеб с плетня, закрыл глаза руками: как раз напротив, с больничного двора, выворотила машина. Ослеплённый под дождём ярким светом, он не мог сразу понять, где он, что с ним.
Ныряя на ухабах, машина отвернулась от него, понесла, покатила попереди себя два чистых снопа света на низ, к центру села.
По включённому проблесковому маячку Глеб догадался, что это была скорая.
– Эй!.. Скоренькая!.. Психовозка! Куда ж ты от меня? Дав-вай, милашечка, ко мне! Мне хужей всех!.. От меня ушла Она! – дурашливо вопил Глеб и жёг за машиной, пока не распластался посреди самой грязи.
Глава двенадцатая
Рысь пестра сверху, а человек лукав изнутри.
Сердце не лукошко, не прорежешь окошко.
1
Громоздкой горой пропихнулся Глеб в низкую нашу сарайную дверь, отдохновенно привалился к косяку. Расхристанный, он пьяно жмурился, потерянно катал голову по груди.
– Что, отец Глебио? Бухенвальдом угостили?
– Есть немного… Хваченый…
Я вгляделся в его одежду и ужаснулся:
– Боже! Да что ж ты весь в чёрной грязи?
Глеб с силой поднёс палец к губам.
– Тс-с-с… У меня… братишечка… траур…
– По недопитой лампадке?
– По сорванному ебилею! «Ах, ах… Не подходите, не подходите! Вы выкушамши! Я вас боюсь!» Сладенькая ты моя куочка!.. Да я, м-может, боюсь сам больше твоего… Я, м-можь быть, на то и выкушал, чтоб самому не бояться… Чтоб набавить рукам и мыслям божественной лёгкости… Иэх! Только ноги и время убил… Уплыла сегодня золотая рыбка с крючком. Вековая беда… Ничего… В свой черёд я ещё дергану за свой крючочек… О-ой да ка-ак ещё дергану-у ж!
И неожиданно, не к месту пожаловался, будто в лужу ахнул:
– Беспорядок тут у меня, – тронул грудь. – Всё тут в беспорядке, как борода у шута…
Набычился он. Взмыкнул.
Хотел, похоже, грозно тряхнуть кулачком-кувалдой, так у него не хватило сил собрать пять братов, пять пальцев, в кулак и поднять, отчего он, едва отлепив руку от бедра, мёртвой корягой уронил её снова к бедру.
А меж тем с него выжалась просторная чёрная лужа.
Жижистая лужа стояла толсто, подрагивала, словно думала, куда бы, в какую бы это сторону пустить чёрное жало ручья.
– Я скоблил, скоблил и топором, и кирпичом этот пол… А ты, слоняка… Разувайся да проходи!
– Не гони, ямщик, лошадей… Тряпку разок протянул… Велика важность! Да я двадцать… Какой там двадцать! Я тридцать лет драю этот самый поляру и, как видишь, не рассыпался на атомы. Ты кабану, курам выносил? На замки позакрывал?
– Выносил. Позакрывал. А дальше что?
– А хотя бы то, – зверовато сжал он зальдившиеся глядела. – Какие новости в мире животных? Чем там всё кончилось? Почему я не споткнулся о труп Святцева? Он что, всё таскает мешками аппендициты?
– Не путай. Он не хирург, а терапевт. Дежурит сейчас.
– Дурапевт! И ещё дежурит этот раздолбай гороховый? Даже вон как! – подавшись ко мне верхом, на весь упор гаркнул Глеб. – До се не проводили с колокольным звоном? А зачем я тогда востребовал тебя? А зачем я тогда насылал на него тяжёлую московскую артиллерию, дозволь узнать? Почему это пушечка так и не гахнула по этому михрютке?
– Не было наводчика.
– Ка-ак это не было!? Ка-ак это не было!?
Ему вдруг стало тесно в сапогах и он, не утруждая себя тем, чтоб наклониться да снять, рывком во весь мах ноги сдёрнул и один, и второй сапог, так что чёрное сеево брызнуло на печку, на рамку с семейными карточками под расшитой цветами накидкой, на настенный ковёр вокруг рамки.
– Тебе не жалко пэрсидский ковёр?
– Не жалко! Не жалко! Я деньги зарабатывал – пот кровью тёк! – а не деньги меня! – на высоких тонах отломил Глеб, босиком мечась по комнате, не чувствуя, казалось, подошвами ледяного пола, глянцевито поблёскивавшего. – За двадцать дней этот мясник изловчился не установить даже диагноз. На двадцать первом вывалил диагноз: по ста-рос-ти! Не дикость ли? А какие лекарства выписывал? Сплошная хрень-дребедень! Совсем не помогали. Четвёртого с нею ходил. Унёс с приема на руках. Шестого не могла встать. Я сам пошёл, сказал. А он? Будет хуже, положим. В башке не укладывается… Неужели надо браться лечить, когда человек уже отбросит копылки? До крайности дожал и сфутболил в Ольшанку. И за всё за это хорошенькое ты не мог для начала спустить с него хоть одну шкурку?
– Что, за живодёра меня держишь?
– Ах, извините! Я забыл, что вы у нас интеллиго сопливое. За родную мать не постоять!
– Да что ж теперь мне убить этого Святцева? Если дело только в этом, лично тебе сподручней это и сделать. Ты и сильней, ты и свидетель всего того балагана, что разыгрался тут у вас. И потом. Я же звал тебя в больницу на разговор. Чего не пошёл? Какими-то промашками можно было бы стегануть Святцева по глазам так, чтоб он вздрогнул при начальстве. Но я-то всех тонкостей не знаю. А ты не соизволил пойти. Это и развязало руки Святцеву. У него в общем-то отговорка не лишена логики. Шестого ты пришёл и доложил, что маме лучше, что в боку перестало колоть.
– Но я ж и сказал, что она не может встать! Это почему он мимо ушей кинул?
– Мог бы это сегодня лично у него уточнить. А то он тебе сказал, что надо подождать, поскольку сразу положи сюда, в районку, в тесноту, здесь и здоровый заболеет. Ты фактически и согласился? Согласился. На крайний случай, не стал возражать. Тоже пронадеялся на авось? Авось обойдётся, авось перемелется… А теперько чего ж чужими руками приставлять нож к святцевскому горлу?
Распаляясь, Глеб носился из угла в угол, явно набирал скандальные пары. Мне холодно было смотреть на его босые пятки. Холод наверняка прихватывал с полу, прихватывал, казалось мне, так сильно, что ещё минуту, и он не отдерёт пяток от желто крашенной доски, оставит их с мясом на полу, побежит на одних костях.
– Слушай! Тебе что, нету тапок? Простудишься!
– Мне всё равно! Я виноват!.. Святцев прав! Веденеев прав!.. Один я вкруговую виноват, сказав, что ей лучше. Да если б ты видел, какая она выморенная сидела тогда на койке – я бы всем глотку перегрыз!
– Не надо сильных выражений. Ты не на сцене. Не забывкивай, как говорит жена.
– Я-то не забываю… Как дело к празднику, ма не даёт проходу. Собери да собери ему посылку. И я, дурко, собираю. Яиц ли, яблок ли сухих, маринованных грибов ли… Что есть, то и шлёшь вам в Москву. Самое лучшее! А ты много чего матери наслал?
И у него поворачивается язык… Хотел я всё тихо-мирно, ну раз нарываешься, так получай отдарки!
Я вымахнул из-под кровати трёхлитровую банку.
– Что это? – ошарашенно уставился на неё Глеб.
– Маргусалинчик твой! Самый лучший! Думал, отвезу назад, тихонько суну под кровать, вы незаметно и скормите кабану. Всё равно ж ему варите с нутряным свиным салом. Эвона сколько! – отмахнул кружевную занавеску, потыкал в густо заставленный трёхлитровыми банками с жиром угол. – Не скормите, пропадут ведь!