а небо смолчит – оно чище и выше.
Мой мальчик, мой свет, мой последний детеныш,
мой брат, мой звереныш людской, мое слово -
вот так бормотать, или петь, или помнить -
и как это много…
Печаль – моя мать, а отец мой – свобода.
Их странный союз – моей доли причина.
Прижаться к коню, тронуть повод и сгинуть,
коль нет за спиною ни друга, ни бога.
И только с душой что же делать, с постылой?
Таскать на седле, как ненужную куклу,
бесхозного пса, как гитару без звука?..
И выбросить жаль, и таскать нету силы.
– Наверное, из-за этого мальчика, детеныша и звереныша, ты загремела на остров? Безвинно? Не удивляйся, малышка, я многое о тебе знаю. Хобби у меня такое: знать много и обо всех, и при этом не горбиться от давящей на хребет тяжести, ибо как известно – во многой мудрости до хрена печали… Ты способная девочка, продолжай изводить бумагу. Будет только справедливо, если жизнь достанется творческим человечкам: тебе и Гатыню.
Нелька вздрогнула: чужая гибкая рука провела по ее волосам. Совсем рядом было лицо Губи. В единственном сером глазу отчетливо отражался лес и ее окаменелые, сферически изогнутые черты. От черного зрачка отходили светло-желтые лучики. «Похоже на солнечное затмение», – отстраненно подумалось ей.
– Ты можешь даже не говорить мне, – он понизил голос до шепота. – Можешь просто встать и уйти куда хочешь, и это будет означать, что ты сделала выбор. Ну же. Не говоря ни слова – поднимись и иди. Иди на волю. Иди же…
Про себя он шептал другое: «Продержись. Продержись хоть еще немножечко …»
– Иди же.
Как дитя, завороженное флейтой крысолова, Нелька медленно поднялась и выпрямилась.
Губи кивнул ободряюще. Шевельнул губами, словно послал беззвучное напутствие.
– Нелька!
Она оглянулась, вздрогнув, на голос Идриса.
– Нелька… – прошептал Губи.
Она вернулась лицом к нему. Он смотрел устало и ласково.
– Скорее, – тихо приказал Губи.
Она отступила на несколько шагов, не сводя взгляда. Затем повернулась и, сжав голову руками, опрометью бросилась в заросли кустов. Прочь. Прочь…
Губи беззвучно расхохотался и откинулся спиной в траву.
Вот и всё. Как всегда, сударь, вы выиграли и вы проиграли.
Усталость, апатия, коричневое опустошение – обычный набор.
– Как всегда, сударь. Вы выиграли и вы проиграли, – повторил он вслух.
– Всегда? – переспросил Идрис.
Глава 18. Крах
Ближе к вечеру Губи распорядился, чтобы в обугленное, обгорелое нутро вертолета, которое он облюбовал отчего-то для своих уединенных размышлений, привели Гатыня.
Исхудалый заплаканный неврастеник не сумел даже как следует спрятаться. Его поймали на рассвете, когда он пытался проникнуть на запертую кухню. (Вместо того чтобы пойти к продуктовому складу, стоявшему на отшибе, практически в лесу.)
Гатыня приволокли к хозяину за шиворот, торжествуя и награждая беззлобными зуботычинами, и Губи распорядился как следует его накормить, отвести в душ и дать хорошо выспаться на мягком матрасе и свежих простынях.
Чтобы хорошо прочувствовать предстоящее ему, Гатынь должен быть сытым и отдохнувшим.
Теперь Губи поджидал своего заветного пленника, сидя в черном, пачкающем одежду брюхе металлической птицы, навсегда отученной летать.
Все-таки почему именно Гатынь? Откуда его особое пристрастие к этому тщедушному, запуганному человечку? Подспудная страсть, как он сам втолковывал ему, сжигать и рвать шедевры, разбивать вдребезги всё хрупкое и уникальное? Не будь Гатынь так бледен и худ, не будь у него такого нежно очерченного, породистого лица, таких глубоких, умных, вбирающих глаз… такого сложного душевного мира… К тому же он незаурядный художник, по слухам.
А главное, он слишком боится смерти. И не умеет этого скрыть. Волны исходящего от щуплой фигурки страха – шипучие, колющиеся, электрические – так возбуждают, так раззадоривают.
Когда пленник прибыл и всё было приготовлено, Губи распорядился послать за Танауги.
– Будешь мне ассистировать, – сообщил ему лаконично, лишь только тот послушно прикатился и протиснул округлое тело в обугленное нутро вертолета.
Танауги сначала не понял, слегка озадаченный местом, куда его привели: мертвый металл, слой копоти в палец толщиной, готовые обрушиться искореженные сочленения… Но, взглянув на разложенный на полу на чистой тряпочке набор хирургических инструментов (оставшийся от экс-доктора Матина), мраморно похолодел от своей догадки.
На стальном остове кресла пилота, уцелевшем от огня, сидел Гатынь. Он был раздет до пояса и привязан за запястья и шею к спинке и подлокотникам. Со слабым удивлением Танауги отметил, что густые промытые волосы аккуратно причесаны на прямой пробор и спадают на плечи, придавая лицу сходство с иконой. Подобное впечатление усиливали прозрачная худоба и окруженные тенями глаза.
Гатынь встретился глазами с Танауги. Лицо его дрогнуло. Танауги тут же отвел взгляд.
Губи, отвернувшись, хмыкнул в кулак, подавив в себе приступ звонкого хохота. Он не шевельнул ни единым лицевым мускулом, этот хитрый толстяк, но песенка его всё равно спета!
«Не выйдет у тебя, Танауги, покоя, не надейся. И донос на Нельку, принесенный в зубах, словно мозговая косточка грозному псу – не поможет. Не откупишься. Покоя не будет».
– Впрочем, нет, – Губи изобразил задумчивость. – Зачем ассистировать? Будешь моим учеником. Я буду стоять рядом и говорить, что и как делать. Сам не притронусь. Научишься, пока я жив. Это, знаешь ли, столь же тонкое искусство, как кулинария или, скажем, игра на скрипке. «Простыми средствами не достичь блаженства» – знали еще древние.
«И не откажешься, Танауги, нет. Прошло то время, когда можно было мне отказать. Когда можно было, валяясь на травке, лениво плести что-то про драгоценный покой, не размениваемый на чужие вопли и судороги.
Теперь – никто и ни в чем уже не откажет.
(П о ч т и никто, к счастью. Да-да, почти.)»