Незаржавевшие фибры души, деда, подобное слышали редко. Да и сам владел кнопочками русской гармоники не плохо.
А, здесь…
Публика, казалось, проснулась, от утомительных возгласов, многие лета. Хлопали, сотни ладоней, кричали, бис, просили играть ещё. Ребята вышли и исполнили, ещё что – то типа, полёт шмеля, и, двадцать четвёртый каприз Паганини. Зал снова взорвался, и долго аплодировали, вот тебе старички и старушки. А как понимают настоящее, большое, если точнее сказать – великое.
Дед сидел. Он прокручивал этот прошедший концерт, тем более, что и ему сейчас, играть этой публике, которая поднималась в этот зал по ступенькам крутым, поддерживая друг друга, и, почти шли, топали, иноходью размахивая руками в обе стороны.
А теперь они сидели за накрытыми столами, косо поглядывали на запечатанные бутылки вина и, теперь уже немногие, вспоминали фронтовые сто граммов.
Дед будто проснулся. Его драгоценная половина – почти два, его боевого веса, классического борца, за свободу мыслить, и воплощать свои мысли в дело, и зная её чуткое внимание, за его поведением – посмотрела, и приготовилась к тосту. Прозвучало приветственное слово…
–Ты, это, смотри. Видишь сколько народа.
Это означало, строгое табу. Не пить и, даже не нюхать. Хотя дед этим и не страдал. Перебора у него никогда не случалось.
Тех, кто не мог ходить от Д. К. до стадиона, к залу с накрытыми столами, привезли, на иномарках и автобусах. Её, деда гармошку и аккордеон, тоже привезли. А, они пешочком, своим ходом притопали с женой, пришли сами.
Руководитель общества молодёжи, пятидесятых годов, просили деда поиграть бабушкам, дедушкам и попеть с ними песенки, которые они вместе пели по большим праздникам, там, в своём клубе старичков. А ведь играл дед, и все говорили лучше, чем те, которые играли всегда до него, но ушли, ушли теперь уже далеко, далеко, где не кочуют туманы и не колышется рожь…
Но это там, в своём клубе, среди своих, каких – нибудь тридцать человек, а тут сотня и больше. Да ещё и новый голова, и всякое видимое и невидимое никогда, и, никем начальство.
Уже первые стопки были в ходу. Уже громче слышались голоса.
А дед снова слушал и, не слышал, музыкальное вступление – речитативы своей драгоценной бабули…
– Ты, это, смотри, видишь, приползли, прискакали сколько! Вон и голова новый, уже сидит. У них там коньячёк, а тут смотри, пузыри пластмассовые уже многие, открытые, а чаво там?
– Тебе играть сегодня. Я смотрела, и Володьки, баяниста питерского нет, нет, и другого не вижу, с аккордеоном. Тебе отдуваться сегодня. Смотри мне…
И, дед смотрел. Он уже успел пропустить в свою душу, сугрев, для настрою, и сидел без всякого напряжения, слегка расслабившись. Ему можно было уже и значёк, воодружить на грудь – Г.Т.О. Почти медаль тех времён – Готов к труду и обороне, родной Страны.
А публика, уже оживала и слегка шумела, когда к их столу подошли двое.
Один стул, место за нашим столом, был свободен, туда пытались усадить ещё одну, ну, совсем, совсем ещё шуструю.
– Садись, ну, садись сюда, глянь какие красавцы сидят и парень, смотри, такой же юный, как и ты! Я его знаю. Ему всего 81 годик и семь месяцев. Он ещё многое может. Смотри и на тебя вылупился. Понравилась. По сердцу ты ему пришлась.
– Ты, это, не соблазняй, жена у него, моложавая, и губки накрасила бантиком, симпатяга, ревнивая. Он играет на гармошке. Класс. Кнопочки. Видишь и гармонь, вот она. Честь какая тебе посидеть рядом с таким.
– Опять тебе не так. Не то. Кого же тебе?
– Девица красная – семьдесят годков уже позади, а ты,– я, девица, я, я!
– Садись, девица – девственница заскорузлая…
Сидели, закусывали, дед взял гармошку, и, и пошлоо!
Играл, как всегда, в молодости бывало, на новосельях, свадьбах, и, просто на праздниках. Но те слова, девица – девственница, рубанули по сердечку – серпом железным и ржавым.
История очень грустная… скорее исповедь.
*
… Девственницу, которую расстреляли, засыпали землёй – матушкой, как целительным, священным одеялом. А она…
Она – Земля, оказалась живительной, как водица из святого источника.
Беженцы
… Всё началось с того, что дед прочёл объявление, благодарность, за помощь жителей посёлка беженцам, которые разместились в свободных комнатах – палатах их больницы.
Посидел. Подумал. Собрал свою гуманитарную помощь, и, пошёл туда, к беженцам, со своими подарками.
Всю свою жизнь периодически, конечно, преподавал в художественных школах и вообще – художник.
Пять международных выставок уже пережил, работал и в Финляндии. Приглашали в Америку. Нет. Дома лучше. Да и родился и жили до войны здесь, в Крыму…
Были у него в запасе и краски – акварель, и пачки альбомной белой ватманской бумаги, кисточки, карандаши, всё это, нёс и, думал, как малыши, цветом, и картинками своими, обрадуют и себя и своих воспитателей, новых мам – волонтёров.
Пришёл.
… Показали ему дверь, где разместились дети.
Но, с каким – то странным волнением – открыл её.
… Тапочки, ботиночки, комнатные, большие, маленькие, и, совсем маленькие, рядочками, стояли у вешалки.
И тишина.
Утро. Они ещё спят. Он прижал свои коробочки с этим гуманитарным грузом, который ему, вдруг, оказался таким тяжёлым. Сердце, как – то заплясало, отстукивая ритм, с перекурами. Нет.
Э, дорогой. Это не для тебя.
… Эдак, от твоих древних, покрытых десятилетиями, событий, воспоминаний, тем более не в мажоре, явится подруга с косой и пригласит, отдохнуть, рядышком с хорошими ребятами.
… Тутанхамон, его жёны и наложницы, встретят весело. Правда, амфоры с вином, – *изабеллы* у них нет, так что смотри…
Не разевай свою варежку.
Вспомнил он своё старое, пережитое, как и сам.
… Появилась картина, которую так и не написал. Хотел что – то такое, в духе художника Коржева, думающего, грозного и душевного.
А он дед хотел изобразить, написать, в своей картине – два мальчика, стоят и плачут, а на втором плане, – мать, уходящая. Подальше, тёмное здание и вывеска, Молочанский детский дом, а ещё дальше видны развалины дома, красного кирпича, чёрного от огня, дом разбитый, горевший, грозой прошедшей войны…
Так, тогда в сорок седьмом они очутились в детдоме. Ушла, а они стоят и, не знают, что им теперь делать? Мама ушла, рядом стоит воспитатель. Их уведут. Мамы теперь нет, отец погиб. А они с братом, здесь.
И, вспомнилось… Школу ещё не все ходили в этом доме. Но их, гоняли, на колхозные поля, на прополку свеклы сахарной. А осот молодой, но колючий. Прополка, голыми руками. Без перчаток. Рвали.