– Да ну что ты, – затараторила Анна Юрьевна. – Главное живая-здоровая. Мы уже так переживали, мамочки рОдные! Ума не приложу, откуда этот гаденыш взялся.
– Многовато углекислого газа на кубометр, – скривился Хальпарен.
– Да я уж и опекунов ее позвала, на всякий случай. Говорят, новости такие… ой, уж не знаю, что и делать.
– Так как все силы уже потрачены на переживания и приложение ума, то оставшиеся вопросы мы будем выяснять, только после того как дети отправятся по домам. В том числе и причину появления этого ырки в стенах Братства.
– И не только этого, – отозвался глубокий, но резковатый голос. Старшие ожидали у лестницы. Азар допечатал сообщение, спрятал телефон в карман и продолжил: – За последние четыре месяца ситуация становится только хуже. Мы пока не связывались ни с лоргами, ни с вэкстами – сообщений из зон не было, но происшествий от простых встреч со смертными до несчастных случаев прибавилось.
– Вы сказали, несчастных случаев? Кого-то ранили?
– Убили, – вздохнул Рафаэль. Соскользнул с перилл, жестом подозвал меня. – Этим утром перешли еще две души. Супруги. Выжил только их сын. Он из ваших, сумел защититься, но… причину такого наплыва мы пока не выяснили, – он выудил из кармана платок, промокнул ту непонятную капельку. Я еще раз вытерла щеку кулаком.
– Очевидно, обострение перед Купальской ночью, – предположила Анна.
– Очевидно, конец мая теперь – самое время для обострений, – фыркнул Хальпарен.
– Что бы это ни было, надо проверить лист.
– Я догадался, Анна Юрьевна. Благодарю за неоценимый вклад. Теперь, когда все эксперты высказали свое авторитетное мнение, предлагаю увести молодых дам и взять на себя бремя обязательств. Хорошо бы успеть убрать труп до того, как начнутся практики.
Это было лучшее предложение из всех, что я услышала за сегодняшний день. Обижаться на манеру Хальпарена не было никакого желания. Вообще, мечта сейчас была только одна – лечь в постель и не вставать ближайшие пару лет. Ну, или хотя бы до обеда. Бархатная сажа глубокой летней ночи сменилась на прохладную пустоту, едва я коснулась рук опекунов.
Примечания
[1]Песня «Корень мандрагоры» Сплин.
[2] Siare – видящий (швед.).
Есть в графском парке черный пруд
В глубине Нави был пруд. Самый обычный, даже неприметный, если вы привыкли подмечать только вещи, заметные каждому. А если не привыкли замечать вовсе, то наверняка и не знали бы о существовании крохотного черного зеркала в пушистом ободке мха и дырявой раме грузных старинных дубов.
Однако навьи стороной его обходили не из невнимательности. Место это считалось дурным. Тревогу посеяли времена, когда лес еще не огородили неприступным забором и тогда еще сухую поляну украшали маленькие домики на прокуренных травяным дымом ножках, бывшие жители и нынешние просто обитатели которых вросли носами в потолки, хотя должность главной Бабушки Яги уже числилась занятой. Но как повадились люди деревья прямо по берегам Смородины без разрешения рубить, Дедушка, он же Дядька – главный хозяин лесной наш, не на шутку рассердился. Все под воду ушло. Предупредил так. Правда, другие редкие избушки остались нетронуты. Позже они стали попросторнее. Некоторые вэксты живут в них по сей день, а вот вактаре все-таки рубят окна и ставят печи – неуютно, мол.
Но то пугало стариков. Молодых же отвадило отсюда то, что заповедный уголок облюбовал себе когда-то шведский граф, сын головонаклонного, то бишь многоуважаемого Дядьки-лешего, чьё имя произнести было сложнее, чем закрутить язык кельтским узлом. Только потому, конечно, что узлов тех тут никогда не видали.
Прибыл этот граф в те нехорошие годы, когда крестьян еще не раскрепостили, а страну поделили. Прибыл, но сразу никому не приглянулся – больно страшно выглядел. Это сейчас он плечи расправил, а тогда как увидишь его, тощего, угрюмого, едва ли на отца своего похожего, словно бы из-под подпола вытащили, пожевали да свиньям под ноги сплюнули, так и не подступишься. Горе у него было, говорили. Большое горе и не одно. Дядька его годами не трогал, но как мать умерла – стал, вроде как, ее волю исполнять. Навьи – народец добрый, понимающий. Принять приняли. А только понять не вышло – языка сразу не знал. Ни на мове, ни по-русски, ни еще как. Учить пришлось.
Но не все к нему сразу потянулись. А потому всё, что братец у него был, который в чаще этой с рождения жил. Старший. Пущевиком звать. Тому, как ветками разросся, Дремучую, то бишь дикую часть Нави по ту сторону реки, под контроль дали, а пока отец за границей жил, так и другую часть, к воротам, что ближе. И все бы хорошо, но нрав у него по сей час под стать гнили грибной. Никому покоя не давал – то тропы спутает, то птенцов или мышат каких из гнезд на обед повытаскивает, а то и вовсе баловаться начнет да терновник колючий прямо на главную площадь протянет, не вырубишь. Дядьке жаловались, конечно, но у него свои причуды, больно детей своих любит. Но вот однажды во время разбоя очередного – Дуб главный хотел ради забавы сором всяким оплести вместо цепи золотой, вдруг на графа наткнулся. Так тот руки вскинул. Что отсек, что выкорчевал. А потом глазами сверкнул, сам лозу из-под земли пустил. За пару минут каких назад загнал. И мало того, что загнал, так еще и барьер поставил – несколько столбов по линии берега выросли, а на них руны. Их теперь каждую весну дорисовывают.
С тех пор сам взялся за частью ворот следить. За «Мольвактеном», как он говорил. Язык, между прочим, выучил, сам стал помощь предлагать. А к нынешним дням уже все знали: беда или непонятность какая – Хальпарена звать надо. Тот и совенку из дупла выпасть не даст, и Лихо Одноглазое с опушки выпроводит.
Там его и в Братство приняли, в избушках вактаре жить разрешили. Он одну из них занял, но едва ли когда-то в ее стенах ночевал. Все в глуши бродил, нигде-то его не словишь, нигде-то он не задерживался. То в топях тень его кто заприметит – тень есть, а следов не оставит, не любят навьи, когда траву топчут. То в закутках заросших травы расплетает – светлячки у рогов его кружатся, на плечах сидят, вот и видно. То у Смородины с Жевжиком сидит – молча чаще всего, Жевжик рыбу ловит да назад выпускает, граф наблюдает, веселье такое. А то, что реже, и на Главную площадь заглянет – с Баей у Дуба словом-другим перекинуться. Бая все мурлычет, правда, но, как и все кошки, прекрасно его понимает. Если хочет.
И только то и дело захаживал к тому пруду. Захаживал и подолгу, точно один из тех древних дубов, молча глядел на мягкий блеск лесного мориона.
Вот и теперь стоял. Голову склонив набок, руки сложив за спину. Слушал. Думал.
Однажды он хотел тут утопиться. Утопить себя. Утопить воспоминания. Утопить боль.
Пруд тела так и не взял. Зато вобрал столько слез, сколько нашлось за блеском золота. Вобрал в себя всю память, плотно похоронив на вязком дне. Возможно именно из-за них пруд стал таким чёрным. Лишь кое-где расцветая крохотными светлыми пятнами – нежными белыми лилиями.
Он любил эти цветы, но едва ли когда-то посмел прикоснуться к их лепесткам. Это казалось чем-то неправильным, приблизься хоть на шаг ближе – и они станут темнее самых жутких дней в его жизни, рассыплются хлопьями и канут во мрак, на дно пруда. Цветы всегда были чем-то особенным. Всегда отмечали собой важные моменты. Особенно лилии.
Лилии росли в саду их старого дома. Мать собирала их в букеты, приносила в дом. Маленьким, он отвлекался от уроков и исподтишка смотрел, как она подрезает им стебли, ставит в кувшин на столе, а потом, погладив его по голове – рожки тогда еще едва проглядывали из-под волос, – выходила за водой. Тогда можно было стащить с кухни пару хлебцев.
Цвели они, когда он стал мастером. Первая подмастерье – Ингрид, шла рядом почти вприпрыжку и щебетала о том, как попросит служанок вышить их на новом форменном плаще в память о таком знаменательном дне. А он тогда смеялся, мол, будет в ее жизни еще столько знаменательного, что хватит и на тысячи букетов после. Смеялся, вы подумайте. Первая подмастерье. Первая и последняя.
Потом он не видел их несколько лет. На листе цветов нет – один плющ и тот не совсем растение, так, ковер на струны, вибрации смягчить. Не видел никого и ничего, пока отец Елисея не уговорил. Старшим тогда до него дела не было. Времена тяжёлые приближались. Впрочем, когда они были лёгкими?
Лилии красовались на сколотой фарфоровой чашке с водой, которую ему вынесла слепая старушка из тогда еще нетронутой деревни. Хотел он зайти к ней и на обратном пути, но нашел лишь обугленную трубу печки. Печи горят плохо. Он не любил огонь. А в те годы возненавидел вовсе.
Появлялись они на марках конвертов, содержимое которых он почти никогда не хранил. По крайней мере в бумаге. От мыслей избавиться труднее.
Он забывал то, что так важно помнить, но слишком хорошо помнил то, что так хотел забыть.
Особенно последний раз. Тогда ими пах отвар. Ими и еще чем-то. Воды Смородины клокотали в крохотном котелке, вздыхая туманными парами. Он помнил каждый завиток. Каждое слово разговора. И синие глаза сиаре
. Не глядевшие прямо в душу, нет. Они владели душой. Это они заметили его у пруда. Если бы не эти глаза, он бы уснул на дне. И был всплеск, и была тьма. День первый.
Спрятав продрогшие плечи под зелеными складками материнского плаща, он слушал бурю. Бурю, которая долгие годы бушевала в его сердце, а теперь будто бы ненадолго вылилась под пальцы видящего и стала предсказанием: ранней весной он найдет то, чего желает, но не ожидает. Ужасная формулировка. Всегда какой-то отвратительный подвох.
С одной стороны, сиаре не врут. Только вот ничего он больше не желал. Не хотел быть мастером, не хотел быть вактаре, да и просто быть особо не хотел. Потеря и годы изгнания выбили из него любую любовь к людям и жизни. Одно сочувствие да понимание. Но никак не желание.
А вот пришла она. А она ли это? И так ли это важно? Нужно ли магистру, графу, нужно ли ему это тепло? Ничтожный цветок в петле пальто. Зачем? Для галочки? Нужен ли ему вообще хоть кто-то теперь? Раньше был. Раньше, когда никто не пришёл, не помог, не выслушал, не поддержал. Раньше, когда ему был нужен весь мир, а миру он был совершенно не нужен. Сейчас он и сам в праве не приходить, не помогать, не слушать. Сейчас безразличие мира стало взаимным. Нет. Никто не нужен. Ничего не нужно. Ничего кроме спокойствия. А спокойствие нарушили.
В ответ этим мыслям Хальпарен почти скривился.
Непонятно ещё что она из себя представляет. Девочка-девочка. Сколько это ей? Выглядит больно молодо. Больно вот именно. Что может из себя представлять ребёнок в? Да каком бы то ни было возрасте. Ничего ещё не видела, ничего еще не знает. Много чести думать столько о том, кто и думать еще не научился. Возможно, если бы не разговор с сиаре, читай абсолютная глупость, он бы и не заметил её глаза. Голубые у вактаре. И что? У Ингрид серые были. У абсолютников любые бывают. Эка невидаль. Сказал бы отец. Тьфу, какой отец. Не настолько стар, чтобы отцовскими фразами. Если вот так в пруд смотреть, так и вовсе, больше тридцати не дашь. Тридцати этих конечно никуда и не заберёшь, особенно с колена проклятого. Надо трав выпить.
С другой стороны, прошу понять, что в тот день у него опять болело колено, а потому светлых мыслей о мире ожидал бы только самый верный в мире пес. Не всегда он рассуждал так мрачно. Пруд помнил и редкие улыбки, когда навьи приносили ему на порог избушки охапки черемши или лепешки камышового хлеба в благодарность за помощь или просто так. А бывало, и когда приходили письма от тех далеких знакомых, кто знал его давно и уважал до сих пор. Помнил, и расцветал новыми светлыми бутонами. Что до сиаре, одно условие держалось крепко уже который век. Он давно ничего не ожидал.
Впрочем, нет. Еще кое-что. Одно чувство, которое все-таки поддавалось пониманию. Пожалуй, стоит назвать это любопытством. Она не испугалась. Не скривилась, даже не удивилась. Скорее.
Хальпарен прищурился, разглядывая мотылька на краю лепестка, попытался подобрать верную мысль.
«Восхитилась»? Будто бы чересчур. Впрочем, все это суета сует. Но действительно, любопытно. Ни его, ни ырку. Мотылек улетел. Ырка. Он и думать о нем забыл. Найдется. Может, кто-то его уже. М-да. Вечером назад. Константин просил помочь. Совсем устал.
***
Когда он вернулся в Братство, в коридорах повисла приятная тишина. Никого. Кроме, разве что сторож, кажется, где-то на главном входе щелкал замок. Оно и к лучшему, работать не помешают.
Константин оставил записку с делами. Для начала: рунные заготовки – маленькие бруски дерева или камешки с нанесенным рисунком. Сделать, разложить, пересчитать, заполнить документы.
Писал он всегда пером, не нравились ему ручки. Удобно, но неинтересно. Подчерк будто бы совсем другой, некрасивый сразу.
Не все камни и деревяшки подходили для рун, даже из тех, что подмастерья уже отобрали. Опытный глаз магистра все-таки лучше отбирал подходящие. Те, где струнной энергии накопилось достаточно. Потом наносился рисунок. В будущем их, к примеру, удобно активировать разом по нескольку штук, вместо того, чтобы чертить каждую отдельно.