Рисование я забросил – тысяча первая девушка-ангел стала моей последней вариацией возвышенной сущности того чувства, которое на протяжении всех времен не дает покоя человечеству. Однако, я не оставил свое творческое развитие и в какой-то момент захотел досконально разобраться со значением слова "любовь". С каждой новой прочитанной главой я делал для себя какой-нибудь новый вывод. Какие-то выводы дополняли друг друга, какие-то замещали те, что были сделаны раньше, и, таким образом, я потихоньку продолжал собирать мозаику, значения этого слова. Я добился определенных успехов, однако постоянно случалось так, что собравшиеся фрагменты распадались, и детали, из которых они состояли, меняли координаты. Как если бы картина мозаики менялась, но не по содержанию, а по конструкции и слово – «любовь» превращалось в – "love","amour" или "libe", эдакий калейдоскоп. Время от времени я терял веру в силу знаний и допускал, что, возможно, любовь можно понять только интуитивно на подсознательном уровне. Тогда некоторые выводы начинали конфликтовать друг с другом и отпадать сами собой, но, поскольку я сохранял определенный опыт, поменять схемы мышления мне уже не предоставлялось возможным.
Следующие десять лет пролетели беззвучно и незаметно.
Шестнадцать с половиной лет в заключении! За такой срок привыкаешь и к червям, плавающим в супах и компоте, и к воронью, постоянно каркающему и гадящему во дворике, и к тому, что в одноразовых мензурках, которые, сколько я был в отделении, ни разу не меняли, попадаются чьи- то слюни… Привыкаешь даже к тому, что на толчках нет стульчаков, из-за чего приходится вытирать ссанину и делать бумажные подстилки всякий раз, когда нужно в туалет.
Раньше от подобных вещей тошнило и выворачивало, но те времена прошли. В больнице сделали евроремонт, но бесить она от этого меньше не стала. Временами хотелось орать, кричать о своих правах, добиваться справедливости, хотелось высказать персоналу все, что я о них думаю… Но за правду могут сурово наказать – засунуть куда подальше и даже разбераться не будут. Поэтому приходилось вести себя как паинька и хранить все внутри, как здесь говорят – «прикинуться ветошью».
Я продолжал систематически попадать зимой в надзорку и читать библиотечные книги по возвращению из нее в общую палату. Как –то раз на книжных полках я наткнулся на «Декамерон». Чудесным образом спустя столько лет я вспомнил, что Александр Александрович рекомендовал эту книгу. Вроде он говорил, что она – отличное средство от страданий, но, похоже, не от моих. Меня затронула история про «Щеголька» и еще пара быстро выветрившихся из головы историй, но остальные девяносто семь были довольно-таки посредственные, возможно, мне так показалось потому, что последний год я немного свернул с курса своих поисков и акцентировал свое внимание на документальной и исторической литературе, точно сказать не могу, но теперь я жаждал всего двух вещей:1) Стать настолько умным, чтобы заткнуть за пояс любого председателя комиссии и 2) Хоть через что – нибудь вновь пройти. Я уже столько лет не чувствовал ни ненависти, ни страха, ни радости, ни хоть какого-нибудь впечатления, подошло бы что угодно. Единственным чувством, похожим на переживание, за последнее десятилетия был испуг. После того, как меня вывели из очередной зимней надзорки, я обнаружил пропажу своей закладки. Около часа я, встревоженный, рыскал по всему отделению. Единственно дорогая мне вещь нашлась вложенной в чужую книгу, в чью – я даже не стал выяснять, просто забрал свое, вздохнул и вернулся к беспокойной больничной жизни. Куда более сильное чувство и даже не одно, а целое множество чувств, посетило меня в две тысячи тридцать шестом. Когда умерла моя мать. Мне и так казалось, что хуже уже быть не может, а тут на тебе – контрольный в голову. Бывает такое, во всяких дурацких фильмах, когда главному герою хреново, вдруг, ни с того ни с сего, начинается ливень и становится еще хреновей. Вот, примерно, то же ощущение, только в тысячу раз больней.
Случилось это в начале лета незадолго до «Дня медика». Очередная комиссия вновь не пропустила меня по одной им известной причине, и я стал ждать свидания с матерью, чтобы сообщить уже привычно неприятную новость, мне уже было почти сорок три, а ей уже целых шестьдесят семь. Последние месяцы она выглядела совсем слабой и немощной, поэтому после каждого свидания я прощался с ней, как в последний раз. И вот, двенадцатого июня, мне сообщают что моя мать скончалась. Вызывает меня на беседу Кирилл Андреевич, который со временем стал заведующим отделения, и, отводя глаза, с напускной грустью говорит: "В общем, Джон, случилось непоправимое. Прошлой ночью твоя мать скончалась. Она отошла во сне мгновенно и безболезненно, из-за остановки сердца. То есть – от старости. Но за наследство можешь не беспокоиться …"
Он продолжал говорить что-то там насчет завещания, про деньги, квартиру. Так, будто меня это должно было хоть сколько-то волновать, но я пропустил все мимо ушей. Во время разговора я думал лишь об одном – что такие уроды, как он, ломают жизни таким невезучим простакам, как я, и что за это нужно наказывать. Я, конечно, на это не был способен, но из меня так и рвалось наружу – послать его во всевозможные дали и разбить ему лицо. В какой-то момент я даже почувствовал, что готов это сделать, но в нужный момент голос рассудка напомнил, что следовало бы отличать весть от вестника. Не самый веский довод, тем более, в моей ситуации, но он меня тогда успокоил.
“Do you love your mother like i love mine?” Напевала спокойным эхом из прошлого группа Era в сопровождении церковного хора, но меня уже ничто не могло утешить я был подавлен и разбит.
Хотя с виду я был спокоен, как удав.
После смерти матери моя жизнь превратилась в набор скучных фактов.
«День медика» – семнадцатое июня – прошел отвратительно. Все эти неискреннее поздравления, натянутые улыбки, праздничный концерт, в котором какие-то колпаки, по всей видимости, за доброе отношение к ним, потешали своих врачей… Подарки от родных и близких… Я бы им сделал подарок от души. Каждому. Купил бы всем по чемодану с функцией выброса содержимого при открывании. Набил бы дерьмом и раздал бы после концерта. Внешне, конечно, все эти лекари-шмекари, конечно бы, не изменились, зато хоть пахнуть от них стало б соответствующе .
«Ибо пришел ты во врачебницу и не исцеленным не выйдешь» – когда-то я счел бы эту фразу подходящей для вывески над воротами больницы, теперь же я понимал, что гораздо больше подходит известная цитата – «оставь надежду всяк, сюда входящий». Откуда она, я даже и не помнил, сюжеты прочитанных мной книг стали путаться в моей памяти. Да это было и не важно, всё равно литература перестала меня интересовать. Последняя книга, которую я читал – последний подарок матери – сборник мудростей «Непричесанные мысли», автором которой был Станислав Ежи Лец. Ее я стал использовать как настольную – заложил внутрь свою драгоценную закладку и местами пролистывал, когда было больше нечем занять голову. На чтение я теперь уделял время только ради новостей из определенных ежемесячных газет и журналов. Их главными темами неизменно оставались: политика, прогресс, климатические изменения и экономика. К две тысячи сороковому году экономический кризис успел пройтись по миру восьмой волной. Общий долг Америки к тому моменту стал превышать двадцать триллионов долларов, но большинство страдающих от этого стран, по-прежнему сохраняли терпимость. Единицы же из них и в том числе и Россия, призывали к отказу от торговли с Америкой, дабы спровоцировать там дефолт. Русские не питали ненависти конкретно к американской нации, они не принимали чью-то определенную сторону и не стремились выставить Америку, как виновницу всех бед на Земле, они и сами-то без веской охоты шли на меры, которые они считали вынужденными… Но. Здесь, в России, как нигде лучше понимали, что если у головной боли есть причина, то надо избавляться от нее, а не пичкать себя обезболивающими, и заголовки из прессы, совершенно не стесняясь, заявляли:"Америка поставила мир на счетчик" ; "Все, что может предложить Америка, это – зависимость"; "Мы можем терпеть вечно, но терпение не спасет от вездесущей Америки"; "Хочешь изменить американизацию – начни с себя" и прочее в таком духе. В какой-то момент Россия переломила ход информационной войны, но Европа по-прежнему боялась что-то менять. Америка же не хотела терять влияния. На моей родине прекрасно понимали, что дефолт и перемены в приоритетах политических интересов станут для Евросоюза и Ближнего Востока сильным ударом по карману. Из-за нерешительности ведущих стран мира можно было еще кормиться и кормиться, поэтому Америка, чтобы сохранить лицо, продолжила подпитывать надежды своих «друзей» на лучшее будущее красивыми обещаниями, подсластив пилюлю пропагандой недоверия к России, а, значит и ко всем странам, которые в эти обещания не верили. Возможно все было совсем наоборот, но на деле в них верило большинство.
Таким образом, Америка провоцировала конфликт, который ни кто не хотел раздувать. Армия Соединенных Штатов вот уже на протяжении нескольких десятилетий оставалась самой передовой в техническом и мобилизационном плане, и никто не осмеливался выступить против нее единолично. Оппозиция не имела общего плана – определенной программы по борьбе с кризисом, и ей не хватало сплоченности. Ей нужен был лидер, вождь, и основные надежды возлагались на Россию. Но по-настоящему амбициозный новатор не появлялся еще долгое время, поэтому человечество продолжало увлекаться всевозможными разработками и борьбой за экологию, привыкнув к финансовой нестабильности.
За последнюю треть века никаких кардинально новых технологий придумано не было. Машины по-прежнему ездили на колесах, а не по воздуху, исследования свойств «антивещества» и «частиц нейтрино» не давали никаких новых результатов, телепортация и путешествия во времени оставались лишь выдумкой, роботы так и не восстали, климатическое оружие так и не изобрели, не появились ни звездолеты, ни криогенные капсулы, ни вечный двигатель, ни лазерные пушки. Но всё же двадцать первый был гораздо интенсивно развивающимся, чем любой предыдущий век. И хотя, может, пока я жил и не случилось ни одного столь огромного прорыва в науке, как в двадцатом столетии, зато было сделано много маленьких общедоступных прорывчиков. То есть, например, графен, беспроводное электричество и объемные голограммы, изобретенные в нулевых, сильно расширили область своего применения и постепенно дешевели, становясь привычной частью любого гаджета. Ведущие же компании мира аккумулировали опыт друг друга и постоянно выпускали все новые и новые поколения этих гаджетов. Иногда, конечно, придумывали и новые устройства, но по сути – они просто становились более компактными версиями старых.
Мне не было никакого проку ни от того, что во всех городах каждый столб, каждую урну, по возможности пытались напичкать электроникой, ни от того что в больнице удосужились-таки провести интернет, чтобы пользоваться почтой. Но, всё же было одно изобретение, послужившее мне и мне подобным на пользу. В сорок первом была придумана программа, которая определяет причины, вызвавшие ту или иную болезнь, а также вычисляет формулу нужного лекарства. Это программа выявляет новую болезнь каждый раз, когда ее применяют на психически больном человеке, так, что ее база данных очень быстро накопила миллионы неизвестных болезней, ведь у каждого шизофреника причина болезни уникальна. Она всегда кроется в глубинах собственной психологии, зачастую построенной на страхах и комплексах далекого детства.
Моя болезнь была не очень замороченной: немного стеснительности, конфликтующей с безразличием, немного безрассудства в смеси с самоуверенностью и море упертости против сильно развитой интуиции. Формула нужной мне таблетки не особо отличалась от тех препаратов, которые мне давали, но правильное лечение мне смогли подобрать далеко не сразу. Новый метод – программа, работающая на специальном оборудовании – дошел до Москвы только через два года.
Считается, что показателем развитости государства является уровень обращения с ее самыми немощными гражданами. Что и говорить, судя по обращению с больными, России было еще далеко до Европы и уж тем более до Америки. Однако, все же ее нельзя было причислить к странам третьего мира, куда новейшие технологии добирались еще дольше.
В общем, прогресс в мире двигался огромными шагами, стараясь экономить все больше времени и пространства, стремясь в будущее, в то время, как полмира до сих пор не поспевало даже за настоящим.
Вместе с тем, как шизофрения перестала быть ярлыком, перестали существовать и психиатрические больницы. Их переименовали и теперь официально я находился в "реабилитационном центре закрытого типа", хотя по сути ничего не изменилось. Единственное, что во взглядах врачей стало читаться презрение и недовольство. Ничего удивительного, выписки участились, ротация больных понизилась, а знания в области психиатрии остались пригодными лишь для бумажной волокиты и для обращения с оборудованием. Психи, стабильно составляющие один процент населения Земли, перестали быть необычными и неизученными загадками природы. Такие, как я, превратились в компиляции комплексов, заблуждений и ошибок.
Я к своим пятидесяти годам полностью выучил и обуздал свое безумие, но больше мне этот опыт был не нужен. Было то дело в две тысячи сорок третьем. После полугодовалого курса я вроде как вылечился, однако, выписывать меня по-прежнему не торопились. Для освобождения мне нужен был опекун, не для того, чтобы следить за принятием таблеток, а для того, чтобы ухаживать за мной в целом. В действительности я не был беспомощен или особо стар, но состояние моего здоровья и внешний вид добавляли мне лет двадцать. У меня начались проблемы с зубами, с мочеиспусканием и периодически болела печень. Я не умел ни готовить, ни зарабатывать, и, поэтому, попробуй я на вкус самостоятельную жизнь за пределами больничных стен, скорее всего, я бы просто подавился и окочурился. Какая ирония, я думал раньше, что оставлять на произвол судьбы людей, не имеющих дома или возможности вернуться домой – просто бесчеловечно, а теперь – я сам попал в их число. Бесчеловечно! Ведь наша жизнь непредсказуема и рассчитывать в ней лишь на успех не стоит. Череда случайностей может привести, к стремительному взлету так же, как и к стремительному падению, и во втором случае бывает так, что все отворачиваются от тебя. Здесь люди по двадцать лет ждут путевки в интернат, как, например, Слава Карпов – голлум, которого после первого попадания в надзорку, я перестал замечать, и который, как оказалось, сходил с ума просто из-за чувства одиночества, свойственного большинству беспризорников, коим он являлся с рождения. Если б не болезнь, то государство со временем выдало бы ему ключи от личных апартаментов, но, к сожалению, судьба уготовила ему прожить тридцать лет в отделении общего типа, а затем перевестись в старческое, чтобы в безысходности смиренно и спокойно дожидаться своего часа. Здесь это нормально и меня всегда это возмущало, но я никогда не думал, что мне придется принять эту норму.
Слава так и не дождался своей путевки, мне же выпал шанс «освободиться», и я не преминул им воспользоваться. Да, мне сделали предложение, от которого, как говориться, было невозможно отказаться. Кирилл Андреевич просил не разглашать суть нашего с ним разговора, хотя и его предложение казалось вполне законным. От меня требовалось разрешение на прописку некоего мистера Н (незнакомца) в завещанной мне квартире. Взамен мне обещали положить на личный банковский счет полмиллиона рублей и поставить в очередь на место в интернате. Таким образом, подразумевалось, что в течение трех-четырех лет до того, как меня выпишут, некто мистер Н сможет пользоваться моей квартирой по своему усмотрению, после чего права вернуться ко мне. Но на деле все получилось совсем иначе. На ближайшей комиссии я заикнулся о том, что появился человек, который мог бы за мной присматривать на свободе, имея в виду мистера Н. Кирилл Андреевич же объяснил, что для совместной жизни со мной, тот же мистер Н должен был задокументировать на это свое согласие. А поскольку никакого заявления от него не поступало, и поскольку он мне не был ничем обязан, мистер Н просто продал мою квартиру. Причем юридически – якобы с моего разрешения.
Моему возмущению и злости не было предела, я не давал никому своего согласия продавать квартиру. И уж, тем более, я не писал никакой доверенности, позволяющей кому-либо это сделать.
– Вонючие уроды! Тупые козлы! – взбесился я – Можете не выписывать меня, насрать, но я хочу, чтобы вы знали и всю свою жалкую жизнь помнили, что вам никогда не утолить жажду комфорта, ради которого вы так усердно губите человеческие жизни. И, если не я, то кто-нибудь еще заставит расплатиться всех вас или ваших потомков за весь этот беспредел – отчеканил я, тыча пальцем то в заведующего, то в председателя комиссии и в конце подкрепил свою речь броском железной карандашницы в окно, разбив одно из восьми небольших стекол, на которые оно было поделено.
Врачи были ошарашены. Они не вызвали охрану и даже ничего не возразили мне, и их молчание было красноречивее всяких слов. Они фактически признались в том, что украли у меня квартиру.
– Ну давайте, добейте меня! – вскрикнул я – положите в двенашку или еще куда, я все равно мертв с того момента, как попал сюда.
– Все сказал? – спросил Кирилл Андреевич так спокойно, будто и не слышал меня.
– Нет, но надеюсь, вы запомните хоть это.
– Учитывая все обстоятельства, я сделаю вид, будто ты не разбивал окно и помещу тебя в надзорку остыть и подумать над своим поведением.
– Никуда я не пойду.
Кирилл Андреевич встал с кресла:
– Не пойдешь сам – придется применить силу.
Я прыснул, а затем рассмеялся. Эта угроза показалась мне смехотворной, учитывая все обстоятельства.
"Да, это вы умеете!" – подытожил я, вспомнив, что, сопротивляясь, сделаю хуже только себе и, развернувшись, пошел в надзорную палату.
На этот раз я провел в ней не один, а три месяца, и история со стабильным попаданием в надзорку в определенное время продолжилась. Теперь я попадал туда каждые полгода за то, что с издевкой выговаривал на каждой комиссии все, что думаю. Поднабравшись мозгов, понимаешь, что в персонал сюда набирают, в основном, меркантильных, эгоистичных мразей, которые готовы поддерживать хоть какой-то порядок, чтобы хоть как-то самовыразиться в обществе. Поэтому я бил всегда по одному и тому же (больному) месту, для них залог выживания – это прививки от сострадания и жалости. Высказывания мои были вполне культурны, так что я решил брать уроки мата, чтобы добавить немного красок. Кое-кто из помешанных, так теперь называли больных, якобы подразумевая, что болезнь помешала вести нам спокойную жизнь, так вот, были такие, кто привязывались ко мне. Я даже пытался с некоторыми из них сдружиться, но всякий раз разочаровывался. Большинство дуриков пыталось излить мне свою душу и оправдать передо мной свои жизненные ошибки. И я был готов их понять, но это было невозможно. Они настолько уверены, что во всех их ошибках есть смысл, что не могут увидеть, насколько они запутались. И открыть им на это глаза уже не получится. Они достигли точки невозврата.
Возвращаться же к чтению книг не было никакого желания. Со временем авторы, которых я читал когда-то, вышли из моды и только некоторые классики остались актуальными. Но и их произведения я уже позабыл. Спустя столько лет, проведенных в заключении, я мог гордиться только знаниями в области мировой истории. Эти знания стали моей главной опорой в жизни, но ближе к шестидесяти годам я стал превращаться в заложника собственной памяти. И она начала меня подводить. Почему-то всякий раз, когда я пытался вспомнить что-то очень важное и не мог этого сделать, мне представлялся образ незнакомой женщины, ехидно улыбавшейся из-под черной шляпы. В такие моменты я перебирал разные варианты того, что я мог забыть. И в промежутках между ними рождался вакуум, отсутствие мыслей, из-за которого я чувствовал отвращение к себе. Меня сильно раздражало, что я потерял способность делать новые выводы, в моей жизни все было предельно ясно. У меня не было никакого будущего, настоящее представляло собой один и тот же повторяющийся день, растягивающий память, а прошлое висело на шее постоянно тяжелеющим камнем, притягивая меня к земле.
Но все же хорошо, что «вакуум» длился недолго, и у меня было, на что переключиться, ведь, в конце концов, я прожил, как мне казалось, вполне насыщенную жизнь. Я радовался и грустил, терял и находил, ненавидел и, по всей видимости, даже любил? Я прочитал тонну книг, нарисовал тысячу с лишним рисунков, познакомился с сотнями людей, у которых, впрочем, менялись только лица, но не имена или истории.
Возможно, больница взяла в плен мое тело, но мой разум остался свободным. И я готов поспорить, намного более свободным, чем у большинства людей за стенами этой больницы.
В сентябре пятьдесят четвертого началась война между Америкой и Россией, названная третьей мировой, хотя и не все страны решили принять в ней участие. Долгое время планета тихо и мирно вращалась, но, как известно, Европа тоже молчала, когда Германия набирала силу в двадцатом веке. Это затишье лишь предвещало мощнейшую бурю, тем более страшную, чем дольше ее откладывали. За год до того, как она началась, в России к власти пришел жестокий диктатор. Звали диктатора Алексей Ульянов. У него были свои способы научить людей думать о будущем страны и разучить отучить искать дыры в законодательстве, способы, которые не пришлись по нраву Америке. Соединенные Штаты стали навязывать России свои правила ведения политики, и тогда Ульянов, посчитавший поведение своего потенциального противника крайней наглостью, произнес знаменательную речь:
– Не думаю, чтобы Вы, мистер Мэдсэн, – обратился через телевизор Ульянов к президенту Америки, – могли бы кому-нибудь позволить вмешиваться в семейные отношения, если ваша жена понимает, что получает по заслугам. Вот и вы не вмешивайтесь в жизнеустройство нашей страны.
Не менее знаменательный ответ Стенли Мэдсэна последовал незамедлительно.
– Раз уж вы заговорили о семье, Алексей, – тоже по ТиВи говорил Медсэн вечером того же дня, – то я хочу вам напомнить, что Россия не ваша жена, но полноправный член большого семейства, коим является наша планета. И это естественно, что нашим долгом является помощь каждому, к кому относятся негуманно. Если вы, Алексей, против, значит – война.
– Значит – война, – категорично подтвердил Ульянов немного позднее.
Сам я этих теледебатов не видел. Когда объявили о начале войны, я отсиживал пятый месяц очередного залета в надзорку. О последних новостях я узнавал из газет, которые я по-прежнему иногда читал, чтобы держать руку на пульсе. Когда меня, наконец, выпустили из надзорки в почти пустое отделение (со мной в нем находилось всего двенадцать человек), я обнаружил, что война проникла не только в прессу. Она была и в радио, и в телевидении, и в настрое больных с персоналом. Война была где-то далеко от меня, но в то же время – так близко.
По нескольким городам России, в том числе и в Москве, прошла волна беспорядков в знак протеста против «вмешательства Америки не в свое дело». Провокаторы антиамериканизма били по ночам стекла Макдональдсов, жгли американскую одежду и флаги, взрывали автомобили, привезенные из-за океана, выбрасывали компьютеры, планшеты, сотовые, бытовую технику и всячески издевались над американцами.
Хорошо, если мои соотечественники имели возможность вернуться из России на родину или избежать притеснений, переехав в какую-нибудь другую страну, в противном случае, они обрекали себя на постоянные гонения. Что и говорить, добрались даже до меня. Один новенький, появившийся в больнице спустя примерно полтора года после начала войны, придерживался радикальных взглядов. Узнав, что я из Америки, он решил набить мне морду. Не удивительно, что я в свои шестьдесят два года не мог ничего сделать против молодого безумца, но, к счастью, ничего и не понадобилось делать. После двух ударов по моему лицу, нас разняли, его положили на вязки и что-то вкололи, а мне дали комок ваты, чтобы я остановил кровь, текшую из носа. Позднее этот неадекватный паренек подошел и извинился передо мной, притворно сожалея о содеянном. Но даже будь он искренен, это не изменило бы моего нового настроения. Меняя вату в носу, я поймал себя на мысли, что мне надоела моя жизнь. Я думал, что, может быть, было бы даже лучше, если б этот шизик избил меня до смерти. Я чувствовал себя, как смертник, ожидающий исполнения приговора, мне было не спрятаться, не скрыться от смерти в больнице, и я стал готовить себя к самоубийству. Вспоминая поэтапно свою жизнь, я подводил итог и продумывал возможные способы суицида. В конце концов, я решил сломать свой одноразовый станок, который выдавали во время бритья, спрятать лезвие и вскрыть себе вены в ночь после очередной майской комиссии, на которой меня, как всегда, должны были прокатить. Пора покончить с тем, что было уготовано мне в детстве. Я вполне мог бы прожить еще лет десять, может даже двадцать, но, в действительности, эти годы пролетели бы гораздо быстрее. Часы – вещь условная. Когда тебе пять лет, ты за год проживаешь одну пятую своей жизни. А когда шестьдесят – одну шестидесятую. Время сжимается, для любого человека его становится все меньше и меньше. А потом, раз- и ты умираешь.
Так чего тянуть?
Eventually I'll be a memory. Уже не помню, откуда эта строка, но хорошо, если после меня останется хоть какое-то воспоминание, хочется верить, что моя жизнь хоть на что-то повлияла, что я мучился в заточении не напрасно. А то – так совсем грустно помирать. Я уже давно не мечтал ни о создании семьи, ни о путешествиях по Земле, ни о престижной работе. Да какое там, я десятилетиями жил, понимая, что не могу даже элементарно пойти купить себе чизбургер или аудио диск, и как-то свыкся с этим. Вот и с мыслью о скоропостижной смерти, о суициде, необходимом, чтобы прекратить мои мучения было не так уж и трудно свыкнуться. И вот, когда я уже полностью был готов распрощаться с этим миром, когда апатия захватила меня настолько, что важным мне казалось только исполнить задуманное, когда до комиссии оставалась всего неделя, вдруг совершенно неожиданно мне пришло письмо.
Глава 4. МАЛЕНЬКАЯ НАДЕЖДА И БОЛЬШОЙ ОБЛОМ.
Сорок четыре года, пролетевшие, как один скучный больничный день, на протяжении которого я постепенно забывал о том, что такое счастье, что такое разнообразие и свобода, отпечатались в моей памяти серой тучей, сквозь которую внезапно пробился одинокий лучик солнца.
Я открыл конверт нестандартного, немного больше чем обычный, размера, и прочитал вслух вложенное внутрь письмо в присутствии заведующего отделением. Новый заведующий, заменивший на посту Кирилла Андреевича загадочно улыбался, передавая мне конверт. Как я понял, он уже прочитал содержимое: