Отсюда, с кладбища, не видно было ни памятного для меня поселения, ни даже террикона шахты – самой высокой приметы над ним и над окрестностью. Только слышались нечастые звуки маневровых локомотивов. Они уже не взвизгивающие, не резкие, не паровозные, что я отмечал в давние годы, а заметно ниже и глуше, словно усталые выдохи из каких-то огромных лёгких или из рога. Это свойственно тепловозам. Их гудки, сталкиваясь со своим эхом, дольше не размываются в воздухе, провисают и словно бы качаются или плавают в нём, так что не поймёшь, откуда они приходят.
Пространство погоста, безжизненное и предоставленное само себе, казалось, не спешило допускать сюда эти медленно терявшие силу звуки. Иных же было тут совсем немного.
Стояла та тёплая безветренная пора запоздалой осени, когда можно за целый час не увидеть пролетающей птицы или насекомого. Лёгкое, однообразное, умиротворённое шелестение издавали только ещё остававшиеся на деревьях и кустах редкие листья, когда они одиноко и сонно падали к земле, на сухую, пожухлую траву. Наступая на неё, можно было слышать какой-то избыточный, легко льющийся и ласковый в оттенках шелест от каждого шага, но он тут же утихал, когда вызывавший его шаг прекращался.
От нечего делать мы перетаптывались, взрыхливая это податливое и уже сильно пересыхавшее без дождей покрывало закатного сезона. Говорить ничего не хотелось.
В такие минуты молчание какое-то особенное. Не знаешь, что бы мог сказать, о чём думаешь, чего хочешь. Только ощущение ровной и неясной грусти и утомлённости, больше, наверное, не от ожидания малоприятной процедуры, а оттого, что окружавший покой будто забирает и растворяет в себе ту не предназначенную к растрате энергию сущего, какая имеется в душе и в мыслях в обычной обстановке. Что-то похожее на расстройство памяти, когда не знаешь, в связи с чем оно стало возможным и каким образом память следует «включить» снова, чтобы вернуться в активное состояние…
Меньше чем полчаса прошло, как мы добрались сюда. Но то, что уже осталось за чертой настоящего момента, той задачи, которую мы перед собой поставили и пока что сумели выполнить только в стартовой части, представлялось очень отдалившимся, чуть ли не забытым. Даже то, что я видел, подъезжая сюда.
Местность, которую я заметил когда-то из автобуса и, восхищённый, рассматривал её в деталях, оставшись один на дороге, теперь ничем не тронула меня. Унылые лесистые скаты бурого цвета, подступающие к обжитому району; волны невысоких открытых холмов с невзрачными шахтными посёлками на них и между ними; невыразительный, тусклый облог с понизовьем, уходящим к тоскливому серому горизонту. Вялые признаки людской деятельности. Редкие человеческие фигуры. Транспортные средства.
Как на что-то совершенно не связанное с прошлым смотрел я на мелькнувшее за окнами автосалона пространство, которое, наполняясь воодушевлением и восторгом, я на свой вкус выбрал в совершенно другую эпоху, чтобы предложить его Кересу к разработке, а затем видел его в изображениях с одинаковым названием сначала в исполнении этого амбициозного выпускника художки, а затем его дяди – Кондрата.
Что теперь их имена, их уже давно оконченные дела? Что они для истории, для искусства? И нужен ли этот наш визит сюда? Что он даст? Нет ли в нём элементарной старческой чудаковатости?
Я не спешил получить ответы. Будто их следовало остерегаться. Я понял, из-за чего вопросы возникали в нараставшей строгости. В день, когда мне довелось быть свидетелем похорон Кондрата, я маялся неуверенностью: то ли делаю, что нужно, задавшись целью что-нибудь выяснить? Что? Откуда я мог это знать? Но расспрашивал партийного функционера. Потащился в общежитие. Позже оказалось – не всё было зря. Сейчас обстоятельства иные. Они во всём ясные. Только вот как они повернутся? И, собственно, будет ли на самом деле важна и полезна теперешняя, вот эта акция?
Мне стоило усилий отогнать от себя эти навязчивые, беспокоившие меня размышления. Я решил, что будет лучше, если ситуацию не подталкивать. Она уже задана и покажет себя сама. Игорь тоже, видимо, старался избегать перенапряжений.
С видом человека, много знающего наперёд и умеющего учитывать любые мелочи, он молча расхаживал по междурядью вблизи «объекта», который мы теперь вроде как сторожили. Ставить ступни ног на покрывало из сухих листьев и сухой травы он норовил сверху, не поддевая массу, и от этого её шелестение было почти неслышным.
В зарослях наконец раздались голоса подходивших людей. Смотритель привёл троих молодых мужиков. С собой работники имели бензопилу, топор, две лопаты и сумку с мелкими инструментами.
– Вот здесь. Начинайте, – сказал им смотритель, едва они поздоровались с нами и, вероятно, не прочь были потянуть время.
Остервенело зажужжала пила. Заскрежетали лезвия лопат. Глухие секущие стуки о сырую древесную плоть выбивал топор. Вокруг раскопа росли бугры из веток, земли, щепок и глины. Работникам было жарко, их обращённые книзу лица покрылись потом. Слышалось прерывистое дыхание.
За всё время, пока приходилось делать углубление, копальщики обменялись, пожалуй, только десятком слов. Работать молча, кажется, полагалось. Наверное, чтобы устранять соблазны к неуместному здесь чертыханию или мату. Почти совсем молча они и перекуривали, по двое оставаясь в яме, присев там на корточки.
Я вспомнил, как бойко философствовали могильщики из «Гамлета», поддевшие лопатой череп, когда-то принадлежавший придворному скомороху Йорику. «Poor Yoric!» – заметил о покойном появившийся на кладбище принц Гамлет. Он знал и ещё хорошо помнил этого придворного. Такой сценой Шекспир придавал краски своей трагедии.
А что мог значить образ человека, похороненного здесь? Как бы стали говорить о нём копавшие нынешние, даже если бы хорошо знали его при его жизни? Скорее всего, на это им хватило бы тех же нескольких слов…
Из ямы наконец донёсся звук, не похожий на прежние. Кто-то первый стукнул по сильно истлевшей, но ещё цельной крышке гроба. Под ней уже распознавалась некая пустота. Доски, а они были из дуба, отслужили своё хорошо: протянувшиеся к ним корневища не пробились пока ниже, насквозь, и были вынуждены уползать на стороны. Вследствие этого пространство, отведённое телу в заколоченном тесном помещении, сохранилось ненарушенным.
Осторожно отжали крышку и подняли её наверх. Лицо мертвеца было прикрыто. Видимо, какой-то простой и лёгкой тканью. Она истлела. То, что от неё оставалось, выглядело трухой, и она покрывала лицо. Получалось подобие маски с очень размытыми чертами. Когда стали шарить у мертвеца сбоку, чтобы достать тубус, то тело в том месте начало осыпаться. Это значило, что и к лицу притрагиваться не стоило: оно бы тоже осыпалось. Но тубус выглядел довольно прилично. Он ведь был из плотно спрессованного картона. Тот, кто предложил упрятать в него картину, наверное, не мог предполагать, что когда-нибудь дойдёт до вскрытия; но что расчёт на долгую сохранность упаковки был тут практичным и честным, – сомневаться в этом не приходилось.
– Держите! – сказали нам снизу, подавая тубус.
Его принял смотритель. Осторожно удерживая его с торцов и медленно поворачивая, он несколько раз коснулся им шелестящего предзимнего покрывала. С поверхности цилиндра легко отпадали немногочисленные отслойки и струйки могильной пыли. Теперь можно было и открыть его. Смотритель снял колпачок. Край свёрнутого холста выглядел сухим; лишь тонкая ржавая полоска по окружности указывала, что сюда подбиралась коварная влага.
– Теперь пробуйте вы, – смотритель отдавал цилиндр нам с Игорем.
Чувства, которые мы теперь испытывали, выразить невозможно. Волнение? Да разве только оно!
Придерживая упаковку, мы потянули холст. Он подался. И вот он уже весь у нас в руках. Держим его оба. Снимаем завязку чёрного цвета, разворачиваем и вздрагиваем от каждого мелкого шороха – это от холста отстают крошки лака и красок. В точности как это было, когда с картиной манипулировали при мне много лет назад. Она всё же цела. То есть это был тот же предмет, который я знал. С той же загадочной и бесшабашной надписью, совершенно, можно считать, случайно посодействовавшей широкой известности и картины, и её автора. В подземелье холст почти не изменился. Мне было нетрудно вспомнить и прочувствовать его первичность. Я видел, что с моим восприятием наступившего неординарного момента целиком совпадало и настроение Игоря.
– Давай-ка обратно, – тихо и немного торжественно проговорил он, не упрятывая лёгкой, довольной улыбки.
Чуть в стороне прощёлкал затвор фотоаппарата. Это нас снимал смотритель.
– Понадобится к отчёту, – сказал он, когда мы разом повернулись в его сторону. – Теперь это обязательно…
Мы поспешили свернуть холст и поместили его в упаковку.
Цилиндр с находившейся там картиной и с надвинутым на него торцом колпака, корректное объяснение смотрителя насчёт фотосъёмки возвращали нас к реальности. Конечно, приобретение значимое. Однако, что оно сулило нам дальше?
С собой у нас были кусок ткани и бечёвка. Мы обернули тканью тубус, перевязали его бечёвкой, из неё же сделали посередине рукоятку, чтобы удобно было нести добытое в руке. Покончив с этим, мы положили предмет на траву и стали ждать остальных.
Заполнение ямы шло уже быстро. Я смотрел, как падали вниз только что выброшенные оттуда глинистые комья и чувствовал, что мне всё ещё как-то не удавалось полностью отрешиться от вялости, охватившей меня по прибытии в это запустелое место упокоения. Лицо усопшего мне так и не пришлось увидеть, уже повторно. В самом ли деле то – Кондрат? Его вторую, не настоящую фамилию, ни о чём не говорившую мне, когда я услышал её на похоронах, знал ведь и Керес, а от него – Ольга Васильевна. Надо ли ещё сомневаться? Я вдруг подумал, что не хочу этого и к тому, что я не сомневаюсь, отношусь совершенно спокойно. Равнодушие – неотделимо от истории, от времени, – так я отрезюмировал своё грустное присутствие здесь в качестве главного очевидца.
Мы вышли к дороге, обозначенной только двумя следами от автомобильных колёс. Она была столь же заросшей и запустелой, как и погост. Машина, на которой мы сюда приехали, стояла на том же месте, где мы её оставили и откуда отправились к «объекту».
Шофёр ожидал нас. «Никого не видел», – тихо сказал он Игорю. Тот, наверное, просил его не терять внимания, то есть – быть настороже. Просил, не посвящая в эту мелочь меня… Мы отдали чаевые мужикам, тут же отошедшим прочь, расписались в бумаге, которую при нас, уже в машине, составил смотритель, высадили его неподалёку от посёлка, и на этом всё, что касалось нашей операции на кладбище, заканчивалось. «Только то и требовалось, чтобы приехать; а вышло, кажется, просто славно», – думал я, глядя на Игоря, ехавшего на переднем сиденье, рядом с водителем.
Тот неожиданно чего-то засуетился. Машина стала на обочине перед выездом на транзитную магистраль. Её проезжую часть теперь покрывал сносный асфальт, и она была значительно шире той, которую я когда-то знал. Движение на ней было оживлённым.
– Могу помочь, – сказал Игорь и, открыв дверцу, начал выбираться наружу.
Привычным движением шофёр готовился открывать капот. Что-то в его манере смущало меня. Дурное предчувствие тут же подтвердилось. Сквозь шум от едущих автомобилей я услышал едва различимый хлопок выстрела, и в унисон ему бьющий скрежет по корпусу машины. Удар пришёлся в стойку, где промаячил Игорь. Других выстрелов не последовало. Этому что-то, вероятно, помешало.
– Пустяки, – сказал мне Игорь, быстро возвратясь на сиденье и закрывая дверцу. – Доедем. А ты, – он обращался к водителю, – не дури больше. Трогай! И жми на газ!
Машина выехала на трассу.
– Слушай внимательно. – Игорь опять заговорил с шофёром. – Как соучастнику, то есть наводчику, тебе неприятности не нужны. Так? Нам – тоже. Высадишь возле гостиницы, где брал. Возил не нас. Понял?..
Водила молча кивнул.
Когда автомобиль затормозил, Игорь обернулся ко мне:
– На всякий случай запиши номер.
За исключением того обстрела наше возвращение с рудника, а затем и из провинции прошло гладко. В аэропорту мы расстались. Тубус Игорь взял с собой, сказав, что с картиной поработает.
Через неделю он позвонил.
– Готово, – сказал он, диктуя свой домашний адрес, который был новым и незнакомым для меня, – Игорь часто менял места своего проживания. – Приезжай. Поразмыслим, какому фонду лучше передать.
– Я скоро. Только будь на месте, – сказал я ему. – Ты один?
– Уже давно… – По тону ответа я понял, что Игорь слегка пеняет мне, поскольку о своём полном и уже достаточно давнем бессемейном одиночестве он говорил мне и раньше, а в очередной и последний раз – когда мы возвращались по домам с вырытым из земли холстом. Я молча принял это его раздражение, как вдруг услышал в трубке другие звуки. Это были, кажется, голоса. И что-то ещё.
– Сейчас открою, – говорил он кому-то, не отнимая трубки от уха.
Рядом с ним раздался неясный шум, затем что-то упало, треснуло, бухнуло.