Сам отнесу это письмо на почтамт и прослежу, как его упакуют в другой конверт. Это сделаю из предосторожности. Оля меня стала слишком опекать, поддаётся подозрительности, осторожничает сама. Я заметил, как она подбирала разорванные листки моих неоконченных предыдущих набросков письма к тебе на тему о моём завале. Может, она их и не выбрасывает, хранит. Знаю, что говорю гадости и даже мыслями гадок; но пишу сейчас от неё тайно. Отдать ей в руки и это, и тогда я не могу ручаться, что она просто его не уничтожит или вообще не сделает что-то не так, не по моей воле.
За сим, дорогой Ле, я тебе уже сказал всё, что только хотел и мог, и на этом заканчиваю. Больше нечего.
Прощай навсегда!
Помнящий тебя и преклоняющийся перед тобой: Керес.»
Игорь умирал в моём присутствии. Умирал медленно и оттого особенно тяжело и мучительно. Работа его организма ещё и до покушения никак не могла считаться удовлетворительной и надёжной. С возрастом он довольно часто болел, однако избегал докторов, их рекомендации игнорировал. По его словам, нет лучшего средства преодолеть недуг, чем непрерываемая высокая и полезная активность. Выстрел, сваливший его, обрывал эту мужественную моральную установку.
Надежды поправиться не было.
Пуля вошла ему в живот и по какой-то странности проделала зигзаг наподобие того, как это было у Пушкина. Правда, она у Игоря вышла из плоти, но поскольку имела более мощную силу поражения, то и разрушить внутри смогла гораздо больше. Это и стало решающим. Впрочем, признавать свою обречённость умиравший не хотел, был в сопротивлении твёрд, уже угасая. Даже шутил: вот, дескать, сподобился побыть в состоянии гения.
Я всматривался в черты его худощавого лица, которые знал и помнил уже десятилетия. Даже хорошо выбритое, это лицо ещё и в пору молодости выглядело усталым, несколько мясистым, в густой сетке осповидных красноватых ямочек и с вырезами глубоких одиночных морщин на щеках; но были необыкновенно живыми глаза карего цвета; даже за толстыми линзами очков они сохраняли энергию чуткой внимательности и такта при разглядывании кого-нибудь. А над ними – густые опрятные брови смоляной черноты и близко примыкавшая к ним плотная и всегда опрятно уложенная, тоже смоляная стрижка.
В таком сочетании внешность выражала спокойную, ровную доброту и покладистость. Игорь таким и был всегда. Теперь он исхудал телом, усох. Стрижка и брови густо поседели, зрачки глаз поблекли. Кожа лица, видимой части шеи и кистей рук приобрела тяжёлый землистый цвет. Однако то, что было существенным в этом человеке, оставалось прежним. Он не терял памяти. Не стонал, не жаловался на боли или хотя бы на кого. И только по тому, что временами землистость кожи у него становилась ещё более угнетающей, можно было догадываться об истинных страданиях несчастного.
Он позвонил мне в тот день, когда вышел срок удержания письма Кереса ко мне. Раньше, ещё когда Керес был жив и какое-то время после его смерти, мы с Игорем изредка виделись на выставках и других культурных мероприятиях или общались по телефону, и этого вполне хватало, чтобы не выпадать из той сферы интересов, которая возникала из наших приятельских отношений к Кересу и друг к другу. Затем наши контакты хотя и не прекращались, но заметно ослабли. Я не находил, с чем обращаться к нему, он тоже не звонил, будто пропадал куда, и я, иногда вспоминая о нём, склонен был думать, что мне больше, видимо, не суждено ни слышать его голоса, ни вообще знать, что с ним.
Он говорил мне после, что боялся, как бы не нарушить запрет, содержавшийся в верхнем конверте, поскольку при этом мог проговориться, а я – вымолить и вытащить из него согласие отдать письмо раньше, чем наказывал это сделать Керес. Прошло семь с половиной лет. Уже с той только поры, когда я побывал в Риме и встречался с Ольгой Васильевной. Значит, от смерти Кереса ещё больше.
Игорь сам привёз мне покаянное и прощальное послание нашего общего бывшего друга. Я, сильно изумлённый тем, что оно всё-таки существует, сразу же распечатал конверт, и мы читали письмо вместе, поражаясь тому, как свежо раскрывалось там течение Кересовой душевной муки, истомлённости и надлома.
Но в тексте уже не было ничего такого, что продолжало бы оставаться неизвестным или неопределённым – ни для меня, ни для Игоря. К автору письма мы ведь питали искренние дружеские чувства и сами, насколько это нам удавалось, не медлили узнать всю историю с ним, когда её волны разошлись по свету. Да и время делало своё. Обстоятельства, из-за которых возник и довольно долго горел скандал, уже неумолимо терялись в прошлом. Публикации о них появлялись всё реже, и только наиболее сведущие в драме люди и за рубежом, и в России продолжали возвращаться к ней, как правило, почти всегда наспех и вскользь и в основном то ли на раутах, то ли в суетных бытовых перемолвках.
Я, как человек, знавший о произошедшем не меньше других и ранее много писавший об этом в специальных изданиях, считал, что и мне пристало уже находиться примерно в такой степени отрешённости. Разумеется, Игорю – тоже, ведь он, как я полагал, хотя и был тут хорошо осведомлён, но к дотошной аналитике не стремился да, на мой взгляд, и не был силён в ней. И что вообще и зачем следовало ворошить ещё?
Теперь, к своему удивлению, я узнал, что Игорь и не собирался отстраняться.
Будь всё дело только в передаче письма, он бы просто переслал его почтой и сам не приезжал.
Как выяснилось, было в Кересовом деле много нового, такого, в чём Игорю, желавшему не дать обстоятельствам утопить истину, выпадало стать своего рода центровой фигурой. Причём, по его собственной воле. По прочтении привезённого письма он начал сразу говорить именно о том новом повороте дела.
– Всё началось с оригинала, который был у Кереса, так? – спросил он меня и выжидающе посмотрел на меня чуть поверх очков. – Ну, не совсем оригинала, а той злополучной копии, которую вручил ему дядя. Её выдают за оригинал, и ставки на неё увеличиваются.
– Это с какой стати? Ведь даже в судебном процессе её приобретатель, тот Кересов доброхот, объяснял, что знает всю подноготную и выступает потерпевшим как раз в связи с получением копии…
– Действительно, у него была такая позиция. Но он полотно кому-то быстренько сбыл. Затем последовали другие сделки по нему. Сам чёрт не разберёт, что там творилось. И каждый раз легенда набирала веса. Теперь уж о картине иначе как о подлиннике не говорят.
– Что-то я такое слышал. Но, думаю, это сплетни. Досужее.
– Отстаёшь от жизни. Серьёзнее – некуда.
– Поговорят и перестанут.
– Да сказал же тебе!
– И как тут быть?
– Вытащить полотно из дядиной могилы.
– Это как и для чего? – Я почувствовал себя ошарашенным. По телу у меня пронёсся холодок от неприятной испарины.
– Она может оказаться подлинником. Понимаешь?
– Допустим. Ну, а если нет?
– Даже будь то копия, она посрамит тех, кто затеял и раздувает интригу. Кроме того, она может оказаться старше. Тебе ведь хорошо известно, в каком состоянии она была. А случись, выявится первак, так лучшего и пожелать нельзя.
– Это как вилами по воде. Пороешь, а потом окажется, где-то ещё найдётся образец.
– И что же? Дублетом по интриганам. Это бы их ещё больше отрезвило.
– Подсунут подделку… В этой круговерти легко запутаться.
– Нужно действовать на опережение.
– Если бы другую копию найти. Могила – это слишком.
– Уже искали. Даже награды были объявлены. Я сам участвовал…
– Ты?
– Ну да. Ездил в те места. Это близко от гнезда, откуда я родом, ты ведь знаешь. Потянуло навестить. По приезде почти сразу угодил в обойму. На руднике чуть ли не по всем домам и семьям прошёлся. Целая группа экспертов была тогда задействована. Из музейщиков, художников. Меня притянули как реставратора.
– А кому это стало в интерес?
– Нашёлся один искатель. Он из той художки, что мы с Кересом заканчивали, лет, кажется, на пятнадцать позже выпускался. В экспертной группе вроде руководителя был. Я говорил с ним. Утверждает: знаком с твоими публикациями, горит желанием разобраться. Мол, и для провинции, и для России это важно – как приобщение к большой культуре. «Никто не забыт» и прочее.
– Ты поедешь туда ещё? Ну – чтобы вскрыть…
– Считаю принципиальным. Но лучше, если с тобой.
– Шутишь?
– Ни в коем разе.
– У меня много дел, да и стар.
– И я не бездельник. И не моложе тебя. В общем отказа не принимаю. Сам ведь ты скроил тему. Отмолчался бы, давно бы всё улеглось, уже никто бы ничего даже не помнил. В нашей стране – уж точно.
– Не пытайся меня раззадорить.
– А ты не пытайся отказываться. Едем, Ле.
– Надо подумать.
– О чём?