– А маленького?
– Не бойся, он спит, а я вышивала, и ждала тебя.
Он улыбнулся. Девушка подошла, уткнулась в плечо куртки, пахнущей свежей краской, бумагой, машинным маслом и недорогими папиросами. Парень обнял её, они поцеловались.
– Как сегодня?
– Хорошо. Старик Симон слегка ворчит, но ты ведь его знаешь, он всегда ворчит под хорошее настроение.
– А главный?
– На Рождество мы запускаем вторую линию, и у «Фонаря» будет уже четыре листка. Гравюры, два цвета…
– Это же здорово! – она бесшумно похлопала в ладоши, приподнялась на цыпочки и чмокнула его в щёку. – Иди, мой руки и умывайся, я накрою на стол.
Он вернулся из маленькой ванной с руками, пахнущими цветочным мылом, уже не в куртке, а только в рубашке с закатанными рукавами. Прошёл через гостиную в маленькую спаленку, где рядом с кроватью в колыбельке спал ребёнок. На комоде в углу дремал седой старый крыс с обрубком хвоста. Он поднял голову с лап, посмотрел на человека и тихонько пискнул.
– Спасибо, дружище…
Парень достал из нагрудного кармана кусочек сухаря и отдал крысу. Малыш в колыбельке заворочался, открыл глаза и что-то радостно загукал. Отец взял его на руки, подошёл с сыном к комоду.
Малыш попытался дотянуться до крыса, но тот спокойно продолжал грызть сухарик. Когда не осталось ни крошки, крыс вытянул любопытную мордочку, обнюхал маленькую руку, и несколько раз пискнул. Малыш гукнул в ответ и сунул кулачок в рот. Крыс повернул голову к парню, снова пискнул.
– Знаю. Это хорошо.
Он уложил сына обратно в колыбельку, посадил крыса себе на плечо и, прежде чем выйти из комнаты, ещё раз наклонился над снова заснувшим сыном:
– А что, хорошее прозвище – Мышь-младший? Как считаешь?
Писк.
– И я так думаю.
История четвёртая. «История с липовой аллеи»
Над липовой аллеей угасал последний апрельский день, и последние лучики уже скатившегося к самому горизонту солнца растерянно бродили среди ещё голых ветвей деревьев. В подкрадывавшихся сумерках на одной из скамеек устроился молодой человек с толстым и изрядно потрёпанным альбомом для зарисовок. Изредка поглядывая по сторонам на прогуливающиеся парочки, он неспешно делал набросок старинного дома, стоявшего по ту сторону дороги. Дом тыльной стороной примыкал к крутому склону высокого холма, а фронтоном, с его выступающими над тротуаром верхними этажами, едва не касался ветвей могучих вековых деревьев. Постепенно на бумаге проявились мощные, потемневшие от времени балки фахверка, острый скат крыши, на которой недоставало нескольких десятков черепиц, и окошки, взамен пустых стекол волей художника получившие причудливую мозаику витражей. Наконец, юноша закончил набросок дома, и принялся за второй объект: рядом со старым зданием, прямо на тротуаре, устроился нищий.
Сгорбленный возрастом и болезнями, отталкивающего вида старик, с угрюмым лицом и крючковатым носом, апатично смотрел в одну точку перед собой, словно не замечая ни прохожих, ни с шумом прокатывавшие по дороге экипажи, ни звёздочки газовых фонарей, которые уже принялись зажигать вдоль аллеи фонарщики. Порой в его брошенную на тротуар замызганную кепку падала монета, но нищий продолжал всё так же безучастно всматриваться вдаль. Туда, где над теснящимися друг к другу кварталами и скопищем разномастных крыш, поднимался холм, усыпанный постройками дворцового комплекса – теперь уже давно заброшенного после того, как императоры перенесли столицу на юг.
Художнику, по-видимому, не впервые доводилось делать набросок этого бродяги, потому что в неясном свете вечера рука его летала над листом альбома с той уверенностью, которую дают лишь память и практика. Вскоре на бумаге проступило лицо старика, но вместо истрёпанных лохмотьев и бесформенной кепки молодой человек, пользуясь правом творца, обрядил бродягу в старомодный камзол и треуголку. Теперь вместо нищего на тротуаре, используя в качестве стула небольшой бочонок, сидел обыватель из тех, какие ходили по этой улице ещё лет двести тому назад.
– У вас верный глаз.
Юноша вздрогнул и поднял взгляд от наброска. Перед ним стоял мужчина лет пятидесяти, с окладистой, уже сильно тронутой сединой бородой, которая полностью скрывала рот и губы. Борода доходила до широкого, явно сломанного не раз носа, и превращала нижнюю половину лица в маску отпетого разбойника из дремучей чащи – какими их обычно изображают в театральных постановках. Впрочем, поношенный матросский бушлат, из-под которого виднелся ворот толстого свитера, вязаная шапочка, плотные парусиновые штаны и грубые ботинки говорили скорее о том, что это представитель почтенной профессии лодочников или рыбаков с Реки.
– Вы позволите присесть?
Художник неопределённо пожал плечами, и незнакомец, восприняв это как разрешение, опустился на скамейку рядом. Взглянув ещё раз на набросок, он усмехнулся – хотя усмешка скорее угадывалась, чем была видна за густыми усами – и, кивнув в сторону дома, спросил:
– Вас вдохновляет это здание? Или старик?
– И здание, и старик, – молодой человек рассеянно вертел в пальцах карандаш. – А что? Разве мне не позволено рисовать, что захочу?
– Что вы, что вы. Это ваше право, – мужчина с прищуром разглядывал художника. – Мне просто стало любопытно, знакома ли вам история этого дома?
– Признаться, нет, – в глазах юноши мелькнула искорка интереса. – А вам?
– В подробностях.
– Не поделитесь?
– Охотно, – лодочник порылся в карманах, и извлёк короткую закопчённую трубочку, кисет и коробку спичек. – До недавних пор его сдавали внаём под дешёвые меблированные комнаты. Ещё раньше здесь была мастерская свечника, который перекупил дом у разорившегося бакалейщика, державшего в нижнем этаже лавку, а на двух верхних – склад и собственную квартирку. До бакалейщика в доме помещалась контора нотариуса, и он сам проживал с домочадцами наверху, а получил нотариус здание непосредственно от магистрата. Случилось это после почти пятидесяти лет простоя, когда отцы города уже отчаялись отыскать на здание охочего покупателя. Настолько дурная за домом закрепилась слава…
Мужчина умолк, раскуривая набитую трубку, потом усмехнулся, видя, насколько заинтересовали юношу его слова – и продолжил:
– …впрочем, вы, возможно, спешите?
– Ничуть не спешу.
– Рассказ будет долгим, ведь придётся начать с самого начала.
– Тем лучше, – художник захлопнул альбом, спрятал в карман пальто карандаш, и повернулся к собеседнику. – Я весь внимание.
Лодочник выпустил несколько клубов крепкого табачного дыма, и, глядя, как они тают в апрельских сумерках, заговорил:
– Вы, возможно, слышали о визите в Город императора в самом начале прошлого столетия. Это было как раз накануне очередного переноса столицы. Предполагалось, что старый град на холме вновь расцветёт, если удастся снискать благосклонность правителя, и убедить его переехать сюда. Незадолго до визита венценосной особы в Город явился один из его сыновей с пышной свитой – проследить за подготовкой. Знаете, матушка-природа не всегда наделяет властью и положением соразмерно характеру, вот и в этот раз она изрядно промахнулась. Царственный отпрыск был изрядной сволочью, и вместо того, чтобы принимать целыми днями членов магистрата, инспектировать гостиницы, или составлять меню для всех трёх дней пребывания императора в Городе, он шлялся по самым низкопробным притонам – инкогнито, конечно – выдавая себя то карточным шулером, то залётным вором. В общем, искал приключений, и в итоге нашёл их: спустя неделю после приезда городская стража обнаружила в одной из сточных канав его труп с перерезанным горлом. Кому-то не посчастливилось повздорить с не узнанным принцем, и отправить его к праотцам, а тем самым круто поменять судьбу многих.
Естественно, последовала реакция. Взбешённый император потребовал раз и навсегда разобраться с преступностью в Городе. Городская стража, ночные сторожа, канцелярские сыскари, доносчики всех мастей, и даже расквартированные в то время здесь войска, были высланы на поиск и поимку каждого без разбора. Сутенёров, воров, наёмных убийц, проституток, держателей борделей и притонов, шулеров, контрабандистов, бродяг и нищих хватали всюду, где находили – не делая исключений по возрасту и полу. Многие были убиты во время этой недельной облавы, и сказать по чести, несмотря на их грехи и пороки, далеко не все они были хуже почившего принца. Несколько сотен жизней были взяты за одну, которая и так через пять или десять лет угасла бы от гремучего сочетания опиума и сифилиса.
Уличных мальчишек, бездомных и безродных оборвышей, сгоняли тогда в старый склад у доков. Им в какой-то мере повезло: если взрослым нередко доставались пули и сабельные удары, то маленьким бродягам перепадали лишь тычки да затрещины. К тому же отцы города решили, что из детей ещё может выйти толк, и с «высокого дозволения» издали указ, позволявший любому желающему взять в ученики, под свою ответственность, одного из оборвышей. Разумеется, без платы, без какого-либо надзора – только за стол и кров, с необходимостью следить, чтобы мальчишка снова не оказался на улице, и не принялся за старое. По сути своей это было рабство, к тому времени давно уже упразднённое в наших краях. Ведь мастер имел право с чистой совестью забить такого «ученика» насмерть в случае непокорства, и подобные случаи имели место – никто, ни стража, ни магистрат, никогда не поинтересовались бы судьбой безымянного оборвыша.
Среди прочих, уцелевших и оставшихся, таким образом, в Городе, были двое. Много позже говорили, что в своё время они начинали в одной шайке, хотя и не знали друг друга достаточно близко – разве что в лицо, да по именам. Первый выглядел настоящим ангелочком: казалось, что обладатель этих невинных глаз и белокурых локонов лишь по злосчастью оказался в трущобах, и теперь счастливая судьба освободила его из преступного окружения, чтобы дать дорогу к новой жизни. На самом же деле ещё в десять лет он впервые убил человека – безобидного нищего. Просто чтобы посмотреть, как быстро вытечет кровь из перерезанной глотки, и как скоро тело перестанет трепыхаться.
Второй был полная противоположность первому. Физиономию его, и от рождения не слишком привлекательную, изрядно попортили в одной уличной драке: рассечённая верхняя губа оказалась навсегда вздёрнута к носу, приоткрывая дыру на месте трех передних зубов, а нос остался сплюснутым, что вместе с насупленными бровями придавало мальчишке сходство с обезьяной. Маленький воришка и попрошайка, он никогда не брал в руки оружия – боялся. Даже в жестоких стычках шаек обходился кулаками.
Первого забрал аптекарь. Естественно, он не собирался превращать оборвыша в ученика, но помощник для грубой и опасной работы с химикатами ему требовался. Второго же увёл городской палач, живший в домике на окраине нелюдимым бирюком, и нуждавшийся в ком-то, кому можно было по наследству передать своё ремесло. Палачи всегда считались изгоями, и никто ни за какие деньги не отдал бы своё дитя в ученики к человеку с такой профессией.
Лодочник на некоторое время замолчал, раскуривая притухшую трубку, затем продолжил рассказ:
– После облавы минуло пять или шесть лет. Дела аптекаря процветали, у него трудились трое учеников, а взятый уличный мальчонка превратился в старательного и усердного слугу, то подменявшего хозяина за прилавком, то разносившего покупателям на дом порошки и микстуры. Ну и, разумеется, часами пропадавшего в лаборатории, рискуя надышаться ядовитых паров, и смешивая по указаниям аптекаря различные препараты. Откуда же хозяину было знать, что до того, как оказаться на улице, мальчишка некоторое время воспитывался в одном из монастырей за Городом, и хотя наставления святых отцов не нашли отклика в его душе, гибкий ум прекрасно ухватил начатки чтения, письма, счёта и латыни. С каждым годом он узнавал всё больше, по ночам листая старые фолианты в библиотеке аптекаря, и вскоре освоил тогдашнюю химию, граничившую с алхимией и травничеством, не хуже, а, может быть, даже лучше своего хозяина – продолжая при этом разыгрывать доверчивого простачка. Порой он даже намеренно допускал мелкие ошибки, чтобы аптекарь думал, будто для его слуги смешивание компонентов сложнее воды с сахаром навсегда останется непостижимой тайной.
Дела палача, если так можно выразиться, тоже шли хорошо: для магистрата, несмотря на все суеверия и предрассудки, подобные люди были незаменимыми профессионалами, чью работу, пусть и неприятную, требовалось выполнять с неукоснительной точностью. Постаревший мастер передал бывшему уличному оборвышу все необходимые навыки и знания, а в день своего шестнадцатилетия ученик впервые взял в руки топор, и вышел на эшафот исполнять «высокую волю». Впрочем, городской палач, как и многие отверженные, зарабатывавшие себе на жизнь этим зловещим ремеслом, знал толк ещё и во врачевании. Одной рукой отнимать жизнь, другой возвращать её – вот чему обучил он мальчишку.
Лодочник вытряхнул докуренную трубку и принялся набивать её заново. Прервавшись на миг, он указал рукой на тёмный силуэт заброшенного дворца на холме:
– Тогда казнили на Градовой площади, на западном склоне. Сейчас её уже нет, на том месте позже построили конюшни для расквартированного в Городе драгунского полка. Домика палача тоже нет. На прежней окраине, где когда-то над старым погостом стояла покосившаяся часовня, и жил заплечных дел мастер, теперь построены коттеджи, и цветут в палисадниках георгины. Правда, говорят, что никто не сажает в том квартале плодовых деревьев – и у яблонь, и у вишен, и даже у кустов малины, вырастающих на тамошней земле, всегда одинаково горький вкус, словно у полыни.
Прошли ещё год или два с тех пор, как молодой палач принял должность от своего учителя, и у аптекаря слегла в горячке единственная дочь. Красавица, похожая на мать, она была отрадой отца, и тот, конечно, не пожалел сил и денег, чтобы её выходить. Но не помогали ни составленные в его лаборатории лекарства, ни самые лучшие лекари, каких только можно было нанять по Городу или выписать из столицы. Кошелёк аптекаря быстро истощался, а дочка металась в бреду, и с каждым днём угасала на глазах. Тогда отчаявшийся отец, понимая, какая буря осуждения поднимется среди обывателей, когда те узнают о его поступке, пошёл к мастеру заплечных дел. Ведь говорят, что там, где не поможет медик, поможет палач – и так оно и есть: кто на короткой ноге с самой смертью, тому ведомы и многие тайны жизни. Вдвоём с учеником старый палач сутки составляли какое-то варево, а затем тот, кто когда-то был уличным оборвышем, отправился в дом аптекаря выхаживать заболевшую девушку.