Удивительно, но оба брата остались живы. Клима в сорок третьем, уже после освобождения района, судила настоящая тройка армейского трибунала. Дали за нарушение приказа десять лет лагерей с поражением в правах. Но Младший брат вернулся домой после первой же амнистии в честь Дня победы. Кому нужен однорукий зек на лесоповале? Вину свою признавал и искупал даже одной трудящейся рукой честно – норму выдавал сполна, к «политическим» не лез с расспросами, никого не винил, никого не ругал. Будто добровольно взял всё вселенское зло на себя одного. Себя одного во всем и винил. Чего ж такого держать, да еще «в правах пораженного»? Вот и отпустили после войны на вольное поселение, в занесенную снегами, окруженную тайгой деревню с холодным названием Студенок. Она почти к колючке своим северным боком приткнулась, недалече от лагеря, где сидел мой батя за свое «воинское преступление». В этом «вольном поселении» для невольников Клим Захаров и встретил интеллигентную девушку, изболевшуюся в холодном климате русского севера, очень худую и тихую, но с доброй и отзывчивой душой. Они поженились. И в сорок шестом вместе вернулись в родные края Клима, так как Верочке, дочери врага народа, путь в столицу был давно отрезан.
На станции Дрюгино, на асфальтовом пятачке у пивной, нашел он старшего брата Федора. К правому костылю его была проволокой прикручена консервная банка, в которую сердобольные люди бросали калеке пятаки.
Клим брату подавать не стал. Увезли они женой Федора в Красную Слободу. В землянку, которую мой дед Иван Парменович Захаров устроил в погребе сгоревшего в сорок втором году дома. Там все и поселились, мечтая побыстрее отстроиться.
Весной сорок восьмого у Клима и Веры Захаровых родился я. В той же послевоенной сырой землянке, где под нарами жила степенная домашняя жаба, которую бабушка Дарья звала Марфой и никому не давала в обиду, внутри Марфы живет душа нашего доброго домового. Когда я повзрослел до бабушкиных сказок, она рассказывала мне о жабе, как о живом человеке. И уверяла, что Марфа всё-всё понимала, разрешала брать себя на руки и гладить по умной головке. Бабушка уверяла, что это благодаря Марфе, её доброй подземной ворожбе, мы через пять лет после войны выбрались на поверхность и поселились в человеческом жилье.
Да, в новый, еще строящийся дом, поставленный моим леворуким отцом и безногим дядей, мы переехали только в пятьдесят третьем. В год смерти Сталина. И я помню, как плакали мой отец, бабушка, дедушка и дядя Федор. Так дружно (все вместе, в один час) они уж больше никогда в жизни не плакали…
Глядя на них заплакал и я. Но совсем не по поводу смерти Иосифа Виссарионовича. Я его совершенно не знал. Только на картинках видел усатого генералиссимуса. И почему-то уже тогда, как и моей маме, он не казался добрым. Я заплакал, потому что плакали близкие мне люди. И мне стало страшно. Чужое горе тогда пугало.
–Если бы не Сталин, мы бы войну не выиграли… – вздыхал дядя Федор.
– И дом не поставили, – вторил ему отец.
– Какое там – дом, – кивал дед Иван, сдувая слезы с буденовских усов. – Кабы не он, так бы и жили до конца дней своих в землянке, под старым пожарищем… Что отец родной для народа. Шутка ли, лес на индивидуальное строительство нынче выписать!..
Шуткой это и сегодня назвать нельзя. А тогда, когда из руин поднимались, – и вовсе. Потому как даже в нашей лесистой местности погорельцев разных и вообще людского горя всегда было хоть отбавляй, а лес отпускали строго по накладным. В одни руки, по норме. И даже при той строгости послевоенного закона, лес, в отличие от людей, всегда был при этом в большом дефиците. Наверное, думал я в детстве, что люди рождаются сами по себе, как им вздумается, а лес за человеком не поспевает. Ему и время, и пространство нужны. И хотя бы раз, в мокрый четверг, благословенный дождик. А люди и без этого, в земле, как и я, могут расти – в темноте и пахучей сырости, рядом с тихими умными жабами.
Глава 39
УЛИЦА ПЕТРА КАРАГОДИНА
Повествование И.К.Захарова
Из-за урочища Пустошь Корень по-хозяйски стремительно вышла полная луна. Она задумчиво постояла над неровной кромкой леса, круглолицая по-хозяйски оглядела свои ночные владения, лениво покатилась к лесу, но укололась об игольчатые макушки сосен, и, вздрогнув, как от нечаянной боли, с обидой нырнула в бегущие ей навстречу облака. Наигравшись вдоволь в прятки, снова высунулась из-за тучки, обливая ночной мир тяжелым свинцовым светом.
Заглянула бледнолицая ночная хозяйка мира и во двор нового дома, добротной срубчатой крепи по улице Петра Карагодина. «Победители» (так называлась артель инвалидов-плотников) постарались на славу. Дом был большим, двухэтажным, с резным крыльцом. Именно такой дом нарисовал в тот год художник картонной книжки-раскладушки, иллюстрируя пушкинскую «Сказку о старике, старухе и золотой рыбке». (Книжку эту подарила мне мама, на моё бесславное пятилетие. Больше всего на свете я полюбил этот прекрасный дом, «срубчатую крепь» на картинке. Этот дом, был уверен я, подошел бы и столбовой дворянке, и царице – владычице морской, и даже нашему соседу – самому большому слободскому начальнику «дяде Грише». Хотя инвалиды из «Победителей» поставили ему дом не хуже даже по сказочным меркам).
…В такую ночь Григорию Петровичу всегда не спалось. Он, глядя на бледнолицую ночную красавицу, заметно волновался. На душе у секретаря райкома было беспричинно торжественно и неспокойно: страх, перемешавшись с восторгом, образовал опасную гремучую смесь. Тошнота, прятавшаяся на дне желудка, вдруг поднялась к самому горлу, сжимая его липкими спазмами.
– У-у-у… – завыл вдруг где-то за лесом проклятый пес.
Он обхватил голову руками, закрыл глаза.
Не помогло. Он всё так же хорошо видел с закрытыми глазами, как и с открытыми. Он уже догадывался, даже знал, что они придут именно сегодня. Но не знал, что сегодня их будет трое.
Все так и произошло в ту ночь.
Сначала в нос ударил запах бензина и на желтой дорожке, посыпанной песком, ведущей от дубовых тесаных ворот к крыльцу срубленной крепи, показалась страшная троица. Поддерживая друг друга, пытаясь сухими ладонями стереть с волос и одежды не высыхающий бензин, нестерпимый запах которого не давал вздохнуть полной грудью Григорию Карагодину, с белыми глазами шли Пармен и Параша. Могучий старик, привыкший махать пудовым молотом в своей кузнице, и тут давал энергичную отмашку свободной рукой. Другой он поддерживал за тонкую талию ветхую, почти невесомую свою спутницу – болевшую перед смертью Парашу. Прасковья или бурчала что-то под заостренный, как это бывает у покойников, нос или, как показалось Григорию Петровичу, что-то напевала скрипучим неприятным голосом.
Но больше стариков его напугала фигуру отца. Петр Ефимович, по своему обыкновению, хромал неспешно. Но каждый шаг глухим набатным уханьем передавался ему от земли. Будто это шел не его отец, Петруха Черный, а курьерский поезд, стуча всеми колесными парами по стыкам стальных рельсов.
Петр Ефимович сплевывал на чистый песок обильную пену, которая сочилась через его желтые клыки, загнутые вверх, как при заячьей губе резцы. Глаза его были красно-желтыми, как у черного пса, что приходил к Гришке накануне каждого нового приступа падучей.
– Зачем же харкать на чистую дорожку? – неожиданно для самого себя спросил Григорий. – Тут люди, наверное, живут…
– Люди? – как-то паскудно улыбаясь, удивился отец. И засмеялся своим лающим смехом. – А я и не знал, что – люди… Поди ж ты! Люди и нелюди. Цари и рабы. Воры и праведники. И еще отцеубийцы… Полный набор.
– Истинные нелюди, Петр Ефимыч, – пробасил Пармен, белея своими страшными глазами. – Истинные герои этого времени.
– Сучьи дети! – пискнула тщедушная Параша. – Задушить их – мало…
И добрая старушка зашлась смехом – мелко-мелко затряслась худым телом в лохмотьях, загремела костями и тут же ярко вспыхнула маленьким бензиновым факелом. Загорелась.
От нее тут же занялся Пармен. Запахло паленым мясом, горелыми волосами, еще какой-то дрянью, которая назойливо лезла Григорию в ноздри.
Захрипел, задыхаясь, забился в предсмертных судорогах отец, выпучив глаза, которые вылезли из орбит. В каой-то момент они взяли и вообще отлетели в сторону от головы, оставив ей черные пустые глазницы… И теперь налитые кровью глаза смотрели не в глаза Карагодина, а прямо в черную душу Григория Петровича… И это было не столько ему страшно, сколько по-человечески невыносимо.
– Пронеси-и-и!.. – закричал Григорий и бросился к двери, ведущей в дом. И упал, забился в припадке.
Там, в коридоре, перед лестницей на второй этаж, его и застал судорожный приступ. На этот раз скрутило жестоко – до крови разбил затылок партийный руководитель.
В доме начался переполох.
Орал, будто его резали, в детской маленький Степан.
Топотала обрезанными валенками, которые носила в доме вместо тапочек, нанятая в посаде нянька – подслеповатая старуха, ухаживающая за маленьким Степой. Сибирский кот Васька трубой поднял роскошный хвост свой и с перепугу забрался на гардину, отчаянно шипя оттуда на каждого проходящего.
Но ничего этого Григорий не помнил. В голове стоял только запах горелого мяса… Ужасный запах… Невыносимый для живого человека запах.
Накинув белую шаль на плечи, уже неслась к нему перепуганная его участившимися припадками жена Ольга. На верху, в детской, испугавшись переполоха, орал без слез маленький сын Григория Петровича – Степка.
– Гришенька!.. Гришенька!… Что ты, родной? Опять пригрезилось что?.. Слышал его? – прижала пылавшую голову мужа к своей пышной груди Ольга. – Песий вой? Да?..
Григорий Петрович, пережив большой приступ, молчал… Сил говорить не было. Да и не хотелось ничего говорить. И он только слабо кивал в ответ.
Она подняла голову мужа, стараясь, чтобы кровь с разбитого затылка не испачкала её тонкий шерстяной платок, подаренный на рождение первенца начальником областного МГБ полковником Котовым.
– Надо лечиться, надо лечиться, Гриша… – машинально повторяла она, брезгливо отодвигаясь от мокрого пятна на крашеном полу. – Давай я позвоню папе… Он часто бывает в Москве. Ты знаешь, пленумы всякие, совещания… У него сейчас такие связи! Он найдет, обязательно найдет столичное светило, профессора по медицинской части.
Григорий слабо дернулся, приходя в себя. Попытался встать, но был еще не готов к этому.
– Не вздумай, дура… – тихо и невнятно прожевал он кашу во рту. – Как только в обкоме узнают про мою болезнь, завтра же по состоянию здоровья отправят на пенсию…
– Папа позаботится…
– Знаю, как твой папа позаботится. Товарищ Богданович первый же и предложит написать заявление, – перебил Ольгу Григорий. Его раздражала жена – значит, к нему возвращалась жизнь.
Ольга обиделась за неуважительный тон, с каким были сказаны последние слова.
– Да если бы не папа, ты бы на фронт в сорок третьем загремел… И еще неизвестно, остался бы жив на этой самой Курской дуге… А так, даже в голодном сорок восьмом, как сыр в масле катался.
– Посади своего пса на цепь, дура! – взмолился Григорий. – И наче я своего спущу.
Ему вдруг нестерпимо захотелось ударить Ольгу. За что? Да ни за что. Ударить – и всё. И ему бы, наверное, стало легче. Но он только сцепил зубы и сплюнул набежавшую слюну прямо на ковровую дорожку.
Он встал, пошатываясь побрел к своему кабинету, чтобы прилечь на новый кожаный диван. Этот диван так успокаивал его, так быстро возвращал к жизни, что Карагодин стал невольно приписывать ему какие-то счастливые магические свойства.