И он всхлипнул, трогательно растирая слезы, скатившиеся на мундир из мальчишеских глаз.
– Да ты что! – загалдели господа офицеры. – Ты, Вася, еще всех нас переживешь!.. У тебя же – талисман.
Глава 22
ПОРТСИГАР ХИЖНЯКА.
Из тетради доктора Лукича.
Юго-западный фронт. Осень 1914-го.
Профессор Гельгард научил меня тому, что теперь я, как и Сократ, знаю, что я ничего не знаю… А для того, чтобы не исчезала иллюзия знания, говорил он, нужно познавать все в сравнении. Хотя никто не гарантирует, что твои выводы – это истина в последней инстанции, но, так или иначе, слова и иллюзии гибнут, остаются только лишь факты.
Мой пациент рядовой Карагодин, которого отобрали для охоты на Вильгельма, как окрестили австрийского снайпера в 16-м полку, менялся у меня на глазах. К худшему его изменяла и война, природа человеческих отношений, искушения дьявола и, конечно же, сама психическая болезнь, которая во время войн и прочих политических катаклизмов прогрессирует семимильными шагами.
Не специалисту, простому человеку, даже занимающего высокое место в общественной иерархии, заметить это не просто. Или вообще невозможно.
Внешне рядовой Карагодин, наделенный недюжинной физической силой, производил впечатление храброго воина, самоотверженного патриота, верного и отзывчивого товарища, на локоть которого всегда можно опереться в трудную минуту.
А его бешеную необузданную злобу принимали за бесшабашный русский героизм, когда, загнанный в угол человек, с голыми руками идет на дюжину вооруженных врагов, похоронив свой страх чуть раньше себя.
Хотя тут мое определение будет не точным. Петр, конечно же, не был трусом. Но обязательное для мужчины мужество уживалось в его душе не только рядом со страхом, что было бы вполне естественно, но и с хитростью. А частенько – и с элементарной подлостью.
Он мучительно завидовал славе полкового разведчика унтер-офицера Сахарова, которого действительно любили и низшие, и высшие чины полка. За что? Тут даже я затрудняюсь сказать. Но уже тогда мне было ясно: Карагодин явно проигрывает этому увальню по всем статьям.
Унтер-офицер Сахаров, не раз счастливо ходивший за «языками» в тыл к германцам, имел два креста – высшую боевую награду для низших армейских чинов. Воевал он не столько зло, брызгая пеной, сколько азартно, с неизменным русским куражом. Он, бывший охотник из дремучих тверских лесов, будто и на войне был на большой охоте: так же выслеживал зверя, подкарауливал его в засаде, расставлял товарищей по номерам и знал, что твой промах обернется точным выстрелом врага.
Штабные писари рассказывали мне, что Сахарова хотели за боевые заслуги в подпоручики произвести, если бы не его страсть к вину и водке. В пьяном виде Сахаров был дурной и опасный для всех. В том числе и для своих. Не разбирал никого и ничего, залив глаза спиртом. Товарищи знали эту сахаровскую беду и старались с ним, пьяным, не пересекаться. Ну, а если бунт выходил наружу, то впятером (не меньше!) скучивали Сахарка, навалившись на медведя весом своих тел.
Силищи было в нем, что, наверное, в знаменитом в мое время цирковом борце Поддубном. Кочергу узлом завязывал. Один раз троих немцев уложил голыми руками. Всем головы свернул. Ребята потом рассказывали: «Только хруст стоял». А он оправдывался, глупо улыбаясь: «Ну, так получилось, робяты!.. Я было на дно окопа уже лег, а они все лезут и лезут».
Я считал, что прозвище Сахарок все-таки к нему не шло. Да прикипело намертво. Не отдерешь. Отчасти и его в том была вина…
Любил Сахаров поесть. При том съедал за раз очень много. Ведро борща раз на спор слопал. В разведку сроду на пустой желудок не ходил. Говорил, что с пустым животом, несмотря на предупреждения санитаров, не терпевших ранений в полное брюхо, он воевать не может. Из пуза, мол, бурчит громче, чем германцы стреляют. И он по звуку не может определить точное местонахождение врага.
Перед отправкой в рейд за «кукушкой, притащил он с кухни кулеш. Пшенка у новенького повара подгорела. Салом, как прежде, кашу давно не заправляли – тылы катастрофически завязли на разбитой артиллерией железнодорожной станции. Пока их подтягивали к частям, провиант основательно разворовывали тыловые крысы.
Петр, учуяв харч, брезгливо поморщился:
– Няхай концентратом германец давится. А мы и на войне со своим харчем проживем… Хохлушки да молдованки – бабы грудастые, хлебосольные… С ними спать да жрать – одно удовольствие.
И развернул холстинку, где прятал сало, головки сладкого хохляцкого лука, вяленую тарань.
– Постой, – торопливо полез в подсумок Сахаров, рассчитывая на угощение товарища, – нам для подкрепления духа фляжку водки выдали… Куда плеснуть?
Глаза Карагодина зажглись. Он заметно повеселел, крупные морщины на темном, будто пропеченном в печи лице разгладились. Петр Ефимович любил выпить. В этом была и его слабость. Сам мне рассказывал, как еще парнишкой пропивал хозяйское добро. «Попадет шлея под хвост, накачу на душу стакан – ничем опосля не побрезгую: ни потником[38 - Потник – войлок, подкладываемый под седло], ни вожжами старыми, ни седелкой[39 - Седелка – часть конной упряжи]. Раз у самого слободского головы козырьки[40 - Козырьки – маленькие, легкие сани] от его усадьбы угнал. Вместо лошади в них запрягся – и утащил на постромках в Хлынино, где и загнал кому-то за гусыню самогона».
Карагодин взял из рук Сахарова манерку[41 - Манерка – здесь: фляжка], потряс её над заросшим волосами ухом.
– Отпил, небось, хер рябой?
– Шат, дай сала шмат! – засмеялся Сахаров, подставляя широкую ладонь.
– Свою долю ты выпил, значить…
Сахаров замахал руками:
– Маненько токмо, Шат. Отрежь сальца-то…
– А хрена собачьего ты не хочешь?
– Отчекрыжь. Цыбульки дай, тараночки.
– А дырку от бараночки? Жирно, Сахарок, будет. Вдруг – задница от жиру заблестит?
– А ты, Шат, за мою задницу не переживай. Заблестит, так снайперка-то, как зеркальцем, ею и подманем…
Карагодин с минуту подумал и отрезал немецким штыком кусок сала товарищу. Вместе на дело шли. Зло в напарнике копить опасно.
– Чё это там, у ручки, за цифирки такие? – увидев на лезвии трофейного кинжала три цифры «6», спросил Сахарок.
– Да так… Номерок один, – хмуро ответил Карагодин, пряча кинжал за голенище сапога. – Добыл у пруссаков в неравном бою.
– Отрежь ишшо, брат, – канючил Сахаров.
– Будя, будя… Гляжу я, охотник, а губа у тебя – не дура. Кулешу ведро сожри – вот и набьешь свой котел. Ха-ха…
Сахаров с укоризной покачал головой:
– Ну, и смех у тебя, Шат. «Аха-хав-хав!», – передразнил он Карагодина. – Ну, чисто собака у моего соседа брешеть… Когда волка учуить.
…Раннее молочное утро разливалось по еще цветущим полям. За речкой стройно построились шеренгами пирамидальные тополя, дерева-красавцы.
Петр взобрался на бруствер траншеи и напряженно вслушивался в обманчивую тишину войны. И вдруг ему послышался собачий вой.
– Сахаров!.. – чувствуя, как страх холодным ужом вползает в его душу, позвал унтера Карагодин. – Слышишь?..
Тверичанин перестал живать, прислушался.
– Пташки чирикают… Австрияки еще дрыхнут. А через час кохфий свой хлебать начнут.
Собачий вой повторился. Теперь уже ближе и отчетливее.
– Ну, глухая пятка! Неужто не слышишь? Воить пес черный… К покойнику…
Сахаров, спокойно глядя на позиции неприятеля, пожал плечами:
– Да кто воет-то?.. Перекрестись, Шат! Видение и исчезнет… Когда грезится, завсегда крестится надобно. Аль не умеешь? Так научу!