И начинается «увещание», если не объективно истинное, то все же стихотворчески-удовлетворительное:
Помните ль розы над пеною белой,
Пурпурный отблеск в лазурных волнах?
Помните ль образ прекрасного тела,
Ваше смятенье, и трепет, и страх?
Это – появление из пены известной Афродиты, «тело которой», по предположению г. Соловьева, смирило, отогнало и вообще «запечатало в бездну» чертей – непонятно, почему? Все привыкли думать, что, напротив, с Афродитой пришли на землю «Черти». Но не будем спорить, а станем излагать:
Та красота своей первою силой,
Черти, недолго была вам страшна;
Дикую Злобу на миг укротила,
Но покорить не умела она.
И пугает их пришествием новой красоты, может быть, той, о которой писал некогда г. Мережковский:
Мы для новой красоты
Преступаем все законы,
Переходим все черты.
Эту за чертою и вне закона лежащую новую красоту г. Соловьев описывает так:
Знайте же; вечная женственность ныне
В теле нетленном на землю идет;
В свете немеркнущем новой богини
Небо слилося с пучиною вод.
Все, чем красна Афродита мирская,
Радость домов, и лесов, и морей, –
Все совместит красота неземная
Чище, сильней, и живей, и полней.
К ней не дадите напрасно подхода,
Умные черти…
И т. д.
Помню письмо Курбского к Иоанну Грозному и в нем один упрек: «Ты слишком много думаешь об Афродитских делах». Г. Соловьев, по теоретическим убеждениям, – известный аскет и постник, а вот таких-то «черти и подпекают»; и тут приходит на ум один диалог Шекспира:
Хармиана. А скажи, гадальщик, сколько будет у меня мальчиков и девочек?
Предсказатель. Когда бы каждое твое желанье
Вдруг стало чревом – было б миллион.
Хармиана. Вот, шут! Я прощаю тебя только потому, что ты колдун.
Алексис. А ты, кажется, думала, что о желаньях твоих знают только твои простыни («Антоний и Клеопатра»).
В «Предисловии» к книжке стихов г. Вл. Соловьев туманно развивает мысль, что не предосудительно и вполне «истинно почитание вечной женственности, от века восприявшей силу божества, действительно вместившей полноту добра и истины, а через них нетленное сияние красоты». Но эта красота действительна «вне закона и по ту сторону черты», как мы выразились, ибо автор говорит далее: «Но чем совершеннее и ближе откровение настоящей красоты, одевающей божество и его силою ведущей нас к избавлению от страданий и смерти, чем тоньше черта, выделяющая ее от лживого ее подобия, – от той обманчивой и бессильной красоты, которая только увековечивает царство страданий и смерти» (с. 14).
В «царстве страданий и смерти» живем мы, рожденные и рождающие, и смысл этих строк совпадает с «Послесловием» к «Крейцеровой сонате», которое тоже указывает людям «выйти из круга рождения и страдания», не отвергая, по крайней мере, не убивая женственности и существа женщины. Грешный человек, ничего в этом не понимая, – живя, страдая и рождая, – я оставляю эти темы для философствования и богословствования современным Платонам и платоникам, которые пусть уж сочетают
Белую лилию с алою розой, –
как это устроил и наш московский самодержец, когда в Александровской слободе клал поклоны, а Басманов ему подзванивал:
С девичьей улыбкой, с змеиной душой
Отверженный Богом Басманов, –
как его характеризовал гр. Алекс. Толстой. «Змеиная эта душа» немного напоминает «древнего змея», о коем поет не без звучности и Влад. Соловьев, по крайней мере, напоминает термином. По-нашему же, по-простому, змей всегда есть зло, как древний, так и самые новенькие, последнего выводка.
То, что остается ясным после всех этих суждений, поэтических и прозаических, о «женственности» – это то, что они все смутны, не досказаны и, может быть, вовсе не установились в мысли почтенного философа и поэта. Конечно, мужское и женское начала есть до такой степени космическая вещь, так это проникает всю природу и именно высшие ее части, не минеральные – что нельзя совершенно отвергнуть, что мир, космос, так сказать, есть пирамида, основание которой – минерально, средние части – жизненны и мужеженски, а вершина всей пирамиды раздвояется в два конуса, где пол уже не смешивается ни с какими минеральными частицами, есть an und fur sich[207 - Сам по себе (нем.).] пол, как «вечная небесная женственность» и «вечная мужественность». Но это – вещи темные и гадательные. Конечно, можно согласиться, что в жизни ничто так нас не покоряет, как женственность, это милое и кроткое, и грациозное, что могущественнее умного, сильного, хитрого. «Могущественнее» – т. е. можно предположить – тожественнее», «трансцендентнее». Но прозой на эти темы ничего не удается, и Вл. Соловьев хорошо сделал, что посвятил этому следующие, хоть и переводные, но как-то очень почувствованные стихи:
В солнце одетая, звездо-венчанная
Солнцем превышним любимая Дева!
Свет его вечный в себе ты сокрыла.
О, бесконечности
Око лучистое
Пристань спасенья, начало свободы.
Лестница чудная, к небу ведущая
Воду живую, в вечность текущую
Ты нам дала, голубица смиренная.
Читатель вспоминает чистую голубку: в «Песне офитов». Автор продолжает:
О, таинница Божьих советов!
Проведи ты меня сквозь земные туманы
В горние страны,
В отчизну светов.
Редко можно встретить такое напряжение чувства. Я думаю, в поклонении Митре древних персов было нечто подобное. Стихотворение это, самое длинное в книжке, распадается на 7 глав. Приведем последнюю:
Облако светлое мглою вечерней
Божьим избранникам ярко блестящее!
Радуга, небо с землею мирящая,
Божьих заветов ковчег неизменный.
Манны небесной фиал драгоценный,
Высь неприступная, Бога носящая!
Дальний нам мир осени лучезарным покровом,
Свыше ты осененная,
Вся озаренная
Светом и словом!
Мне кажется, к этим, самому еще поэту неясным образам, относится следующее лучшее стихотворение его, столь полное автобиографических черт. Какая мелодия! Вот тема, непереложимая в размеры Некрасова:
В тумане утреннем неверными шагами
Я шел к таинственным и чудным берегам.
Боролася заря с последними звездами,
Еще летали сны – и схваченная снами
Душа молилася неведомым богам.
В холодный белый день дорогой одинокой,
Как прежде, я иду в неведомой стране.