– Ты так спокойно говоришь о смерти своей жены?
– Постыла она мне, – мрачно ответил Борис Алексеевич.
– Все же она жена твоя.
– Ведь нас обвенчали тоже не спросясь, хотим ли мы того, любы ли мы друг другу или нет. Но ты, царевна, все перебиваешь меня… А мне речь свою надобно кончить; так вот, когда моя жена умрет, дай слово, что ты войдешь в мой дом желанной хозяйкой.
Елена Леонтьевна встала, пораженная, с тахты.
– Опомнись, князь! Какие речи ты повел? – гордо окидывая его взглядом, проговорила она.
Пронский тоже поднялся, и его серые глаза мрачно устремились на вспыхнувшее гневом лицо женщины.
– Что ж, иль не люб я тебе? – глухо произнес он, и недобрая улыбка скривила его побледневшие губы.
– Князь, нам с тобою не следует говорить о любви! Где бы ни был мой муж, пока своими глазами не увижу его бренного тела – я жена его! А твоя жена тоже еще жива, и ты не вдовец, а муж. Что же говорить об этом? Истинно дивлюсь я тебе, князь!
– А если я тело твоего мужа добуду, – задыхаясь, проговорил Пронский, не зная, что придумать в свое оправдание, – да жена моя Богу душу отдаст, согласишься ли быть моей женой?
– Безумные речи ведешь ты, князь!.. – с ледяной холодностью ответила царевна Елена. – Тела моего мужа ты не добудешь; может быть, горные орлы давно исклевали его или волны размыли его царские кости! А я все-таки останусь его женой, пока мы с ним не встретимся – здесь ли, на земле, или там, на небе! – подняла она руку. – И твоей женой я никогда не буду!
Пронский, не владея собой, сделал к ней шаг и, опустившись на колени, старался поймать ее руки. Его красивое лицо побледнело, и нервная судорога искривила его правильные, тонкие черты; глаза горели такой любовью и мукой, что гордое, холодное сердце грузинки невольно дрогнуло при виде такой безумной страсти.
– Красавица дивная, прости! – задыхаясь и весь дрожа, заговорил измученный Пронский. – Вели казнить, убей сама – я, умираючи, благословлю твое имя, но не гони меня от себя! Если бы ты знала, какая мука в моей душе, какая лютая тоска сосет мое сердце, когда не вижу тебя, не слышу голоса твоего ласкового, речей твоих величавых и гордых! Лучше бы света мне не видать, лучше живым в могилу улечься, нежели без тебя, лебеди моей белой, жизнь постылую маячить! Скажи, чтобы головой в Москву-реку кинуться мне с моста – слова не вымолвлю: сложу я свою головушку буйную, бесталанную, погибну смертью бесславною. Но жить без тебя, касатки моей, мне невмоготу… Смилуйся!
Царевна точно завороженная слушала эту страстную речь; она видела у своих ног богатырскую фигуру русского витязя, молва о которых еще в детстве и юности туманила ее голову и заставляла волноваться девичье сердце.
Елена Леонтьевна давно почувствовала, что князь любит ее, и старалась избегать всякой встречи с ним. Но слухи о его необычайно порочной жизни, даже о преступлениях, помимо ее желания доходили до нее и волновали и томили ее. Чем реже она видалась с Пронским, тем больше думала о нем, и чем преступнее он казался окружающим, тем более ныло ее сердце и тем несчастнее он казался ей. Она жалела его и объясняла свое участие к нему этой жалостью.
Соглашаясь по просьбе Леона говорить с князем, она никак не могла предвидеть такой исход, и, одевшись в броню холодности и надменности, думала, что их разговор не примет нежелательного для нее направления. И вдруг эта страстная речь, эти нежные слова, эти горячие поцелуи и эта слабость человека, которого она считала олицетворением силы, надменной гордости и даже жестокости!
И все, что еще было мягкого в ее душе по отношению к этому человеку, вдруг зачерствело; жалость сменилась ледяной холодностью, участие – жестокостью. На ее лице появилась презрительная улыбка.
Однако, прежде чем она успела принять какое-нибудь решение и согнать с лица эту предательскую улыбку, Пронский уже заметил ее, но, конечно, не понял. В одно мгновение он уже был на ногах, схватил гибкий стан царевны и, прижав его к своей груди, стал покрывать ее лицо поцелуями, прерываемыми страстными словами:
– Любишь, любишь, царевна! Умчу я тебя на край света, буду лелеять пуще глаза, пуще сердца, родная, желанная, жизнь, жизнь моя, моя любушка!
Он целовал закрытые глаза, похолодевшие губы, растрепавшиеся волосы царевны, а она, без движения, застывшая в своей оскорбленной гордости, даже не делала попыток освободиться из его рук.
Наконец князь оторвал свои губы от ее лица и пристально вгляделся в него; только тут он увидел ее неестественную неподвижность, понял ее презрительную улыбку и, испуганный своим безумным порывом, осторожно опустил ее на тахту.
Царевна не шелохнулась; ее косы разметались по ковру тахты. Заметив серебряный кувшин, Пронский налил вина в чашу и поднес к плотно сжатым губам царевны. Она отшатнулась, обвела взором вокруг себя и, увидев встревоженное лицо князя, со слабым криком ненависти закрыла глаза руками.
– Уйди! – сурово произнесла она, закрывая глаза и хватаясь за голову.
– Скажи, тогда уйду и голову свою в Литве сложу. Любишь?
– Уйди! Уйди! – молила царевна. – Непристойно мне речи твои слушать.
– Я все сделаю, как сказал, – уже мрачно проговорил Пронский, – одно слово у меня, не два. Сегодня же твоего Леона повенчаю с Ольгой, всю дворню распущу, всем вольную раздам. Только скажи… ну, не сейчас, а когда-либо дальше – выйдешь ли за меня?
– А дочь выдашь за Джавахова?
– Богом клянусь! – искренне произнес Пронский.
– Смотри же, ты поклялся Богом! – проговорила наконец царевна, наслаждаясь своею властью над этим мрачным, свирепым и сильным человеком. Пронский опять было придвинулся к ней, но царевна оттолкнула его от себя и, гордо выпрямившись, произнесла дрожащим от гнева голосом: – Уйди, или я кликну людей!
Пронский схватил свою шапку и как шальной выбежал из комнаты. А царевна долго безмолвно смотрела ему вслед, потом заломила руки и, упав на колени пред киотом с образами, дала волю своим слезам.
XVII
Счастливые минуты
Вернувшись к себе, Пронский стал ходить быстрыми шагами по своему большому саду. На его лице играла теперь хмурая, загадочная улыбка; его глаза горели, и в них была какая-то затаенная мысль. Наконец он пошел в терем, где жили его жена и дочь; все вокруг него было погружено в ту удручающую тишину, под которой чувствуется нечто ужасное, но он ничего не видел, обуреваемый мрачными думами.
Княжна Ольга сидела в высоком деревянном кресле за пяльцами у широко раскрытого окошка, в которое еще врывались багрово-красные полосы заката, придававшего комнате таинственное освещение. Узкая кровать под кисейным пологом, небольшой дубовый стол, крытый камчатной скатертью, а перед ним – скамья-диван, покрытая по сиденью ковром; такой же ковер по стене, над диваном; в углу образ с теплившейся лампадой, украшенный полотенцем ручной работы, – вот и все убранство покоя княжеской дочери, одной из богатейших невест всей Москвы.
Ольга вышивала лениво, то и дело поглядывая в окошко на небо, начинавшее уже медленно темнеть. Всегда бледное лицо девушки казалось теперь мертвенным; ее прекрасные лучистые глаза, единственное украшение всего лица, глядели тускло, безжизненно, и княжна равнодушно слушала назойливую и неинтересную болтовню мамушки.
– Сказывают, – тянула та, – у князя-то, женишка твоего, зерен бурмицких видимо-невидимо, будто он его в ступе толчет и свиньям в корм дает. Богатейший князь! И ты, дитятко, у него как у Христа за пазухой будешь жить; ублажит он женку свою, что и говорить! Только ты, дитятко, – вдруг перешла она на шепот, – сразу же власть над старым возьми, чтобы он не вздумал куражиться над молодостью-то твоей. И вот тебе еще мой совет, дитятко: как только переступишь порог княжого дома, сейчас же вон из хором эту ведьму Матренку-то, домоправительницу-то… На что она тебе? Ты только волю сперва мужу не больно давай, дело-то и пойдет ладком да мирком. Ты слышишь меня, Олюша?
– Слышу, мамушка, слышу! – рассеянно ответила княжна, видимо уловившая ухом только самые последние слова.
– Ну, ин ладно, если слышишь. А вот еще сказывают, царь скоро колдунов на огне палить будет; сильно он, батюшка, ворожей да волшебников не любит!
– Мама, оставь, помолчи малость, – остановила женщину княжна, болезненно поморщившись. – Голову чего-то ломит, – и она дотронулась пальцами до висков.
– Ну, помолчу, если велишь, – проговорила мамушка и, покорно сложив руки и закрыв глаза, вскоре задремала.
Ольга бросила работу, охватила голову руками и вдруг беспомощно заплакала, спрятав лицо в пяльцы. Но долго предаваться горю ей не удалось; в сенях раздались шаги князя Пронского, и, едва девушка успела торопливо вытереть глаза платочком, а мамушка – пугливо открыть глаза, дверь распахнулась, и в комнату вошел Борис Алексеевич.
– Здорово, дочка! – приветствовал он вставшую Ольгу, чуть вздрагивавшую от обычного страха, всегда нападавшего на нее в присутствии отца. – Что невесело глядишь?
Ольга ничего не ответила, а лишь с ужасом прислушивалась к необычайно веселым звукам в голосе отца.
– Посмотри, девица, ласково на отца, я, чай, желанный гость тебе? – продолжал он шутливо, а затем, сев в кресло и поглаживая черную бороду, обратился к мамушке: – Ты выдь, старая! Мне есть о чем поведать дочери.
Мамушка, кланяясь до земли и пятясь к дверям, наконец вышла из комнаты.
Ольга с отцом осталась одна; она едва держалась на ногах, и казалось, вот-вот упадет.
Пронский молча глядел на дочь, и обычный недружелюбный огонек блеснул в его строго глядевших глазах, когда он произнес:
– Ай да княжна Пронская! За отцовской спиной, без ведома, можно сказать, родителей, слюбилася с молодчиком-чужанином!
– Матушка знала, матушка благословила! – в первый раз поднимая на отца взор, проговорила Ольга.
– Хороша и потатчица – твоя матушка! – злобно усмехнулся Пронский. – Погоди, ужо всех разберу…