Мне позавидуют в раю!
«Как хорошо!» – подумала я. И мне вдруг повеяло чем-то отрадным, далеким, пережитым мною. «Пускай и мне позавидуют эти сорок мучеников», – весело подумала я. «Левочка правду пишет: „И ты не перестанешь жить“. И я хочу и буду жить снова!» – говорила я себе. Безотчетная радость вместе с весенним лучом проникли в мою душу и согрели мое сердце.
«Пора, пора, милая Таня, – приписывал мне Лев Николаевич в письме сестры (от 28 февраля 1865 г.). – Уж 3-й огурец – осталось 4-е. Спасибо за известие от Галицына. Мне все интересно. Но теперь не пишется, слишком много думается, и музыка слишком сильно действует. Весна приближается. Что твой голос?
Соня огорчила меня своим письмом. Она захандрила. Она пишет в том же письме, где Лев Николаевич: „Милая Таня, получили мы твое письмо, которое ты писала, когда была „очень умна“. Левочка прочтя сказал: „Какая славная девочка, со всех сторон, куда ни поверни, все хорошо ‹…›“
А я теперь, Таня, все эти дни такая не славная ‹…› Я хочу тебе рассказывать все, что у меня на душе, и какая я теперь гадкая. Все не в духе, все мне дурно. Вчера я Левочку так обидела, просто ни за что, что теперь вспомнить страшно ‹…› Мне все скучно, я ровно ничего не делаю… Левочка более чем когда-либо нравственно хорош. Пишет, и такой он мудрец! Никогда он ничего не желает, ничем не тяготится, всегда ровен и так и чувствуешь, что он – вся поддержка моя и что только с ним я могу быть счастлива…
Дети мои здравы и милы. Сережа ‹…› бегает, пляшет. Левочка к нему стал очень нежен ‹…› На Таню он даже никогда не глядит, мне и обидно, и странно ‹…› Соня“.
Мое письмо к Поливанову от 20 апреля 1865 года.
„Где я? отгадайте, откуда вам пишу. Догадаться нетрудно, милый мой предмет, я в давно желаемой Ясной. Приехала я сюда в субботу 17-го числа одна с дамами в Анненской карете. В Туле встретил меня Левочка, в Ясной – все ясенские милые. Все я нашла у них благополучно. Соня пополнела, похорошела и поздоровела, дети – премилые. Опять у меня моя маленькая комната, самая девичья, вся белая, с занавесками и розанами. Вот где поэзия-то, предмет! Одно нехорошо – погода прегадкая, и я кашляю, меня никуда не выпускают, и Соня все дома сидит. Каково, это: я третье лето у них провожу. Буду верхом ездить с Соней. С нетерпением жду этого. Я говорю, предмет, что значит родительский дом: я все время желала в Ясную, вы сами это знаете, и до потолка прыгнула, когда мне принесли место в карете, а при прощании у меня защекотало в носу и защемило в сердце. Давно мы друг другу не писали, и о вас ничего не знаю. Как думаете лето провести и где? наши все в Покровском. Я-то как довольна. Сейчас пришел Левочка с охоты и говорит: „Ты у нас совсем, как дома“. Я засмеялась, говорю: „да“, а он сказал: „Как это хорошо“. И, действительно, в Петербурге, помните, какая я чуждая была…
Нынешняя святая была так себе, не то, что бывало.
Теперь мы сидим с Соней или болтаем и шьем, или с детьми возимся, и проходит так время незаметно в дурную погоду. Я опять начала здесь писать журнал, этот будет интересный и веселый. Прощайте, предмет, напишите мне опять уж сюда скорее, мы идем чай пить. Опять скоро напишу.
Таня“».
Этот будет «веселый», пишу я про свой журнал, ничего не предвидя вперед. Переломив свои мысли, свою грусть, даже свою любовь, я хотела начать новую жизнь, полную деятельной энергии. Но опять и опять мы, как слепые кроты, ничего не предвидим вперед.
Мы ездили на тягу. Я не пропустила, как боялась, весенний расцвет. Липовые аллеи сада зеленели медленно, но прочно, распускался дуб, закуковали кукушки, прилетели певчие птицы, лишь один соловей еще молчал. Как Фет красиво выразился о соловье:
Едва лишь в полдень солнце греет.
Краснеет липа в высоте,
Сквозя, березник чуть желтеет,
И соловей еще не смеет
Запеть в смородинном кусте.
Эту весну вокруг дома было все чисто вычищено. Садовник Кузьма сажал цветы и зорко наблюдал за грунтовыми сараями – персиковым и вишневым. Соня и милая тетенька были довольны.
– Хорошо у нас таперича, – по-прежнему, жуя табак, говорила Наталья Петровна. – Чисто, а с цветами и авантажно будет! Только женихов принимать, – смеясь продолжала она. – А ты, я слышала, какой грех над собой-то сделала, – вздыхая и охая, говорила Наталья Петровна: – Уж тетенька-то молилась за тебя, Агафья Михайловна свечку поставила.
– Ничего не говорите мне об этом. Никогда! – становила я Наталью Петровну.
Но я не сердилась на нее – она так добродушно, любовно относилась ко мне. Алексей, Дуняша, няня – все были прежние, на своих местах, уже близкие мне люди. Они всё знали про меня, жалели и бережно относились ко мне. Агафья Михайловна приходила здороваться со мной и осведомляться о моей матери.
Лев Николаевич, как мне казалось, был не совсем здоров. Он жаловался на головную боль, на желудок и потому не имел той бодрости, к какой я привыкла. Он бывал иногда не в духе, иногда как будто хандрил.
Но с наступлением хорошей погоды, я заметила, что у Льва Николаевича возвращалась бодрость, головная боль и вообще жалобы на нездоровье прекратились Лев Николаевич ездил на тягу, ездил в другое свое имение, Никольское, был деятелен, хотя писал он немного и уже меньше занимался хозяйством.
В начале мая в Ясную приехала Мария Николаевна с девочками. Это была для меня большая радость. Мы с Варей снова, сидя в липовой аллее, долго говорили обо всем пережитом. Она рассказала мне, что было с ее матерью в декабре, когда они гостили в Ясной Поляне.
– Мама стояла у стола, – говорила Варя, – в тетенькиной комнате. Она держала в руках работу и что-то наскоро зашивала. Соня, Лиза, тетенька, я, Наталья Петровна, все мы были в комнате. Мама стояла к нам спиной. Вдруг она обернулась к нам и сказала сердитым голосом:
– Кто это ударил меня по плечу, терпеть не могу лих шуток.
Мы все переглянулись с удивлением и говорим:
– Никто и не подходил к тебе. Мамаша как будто не поверила.
– Да нет же, я же чувствовала, даже содрогнулась.
– Это странно, Машенька, – сказала тетенька.
– Ведь я же тут была, – говорила Соня, – никто тебя не касался.
Тетенька записала все происшедшее в свою записную книжку, отметив час, день и месяц. Через несколько дней, рассказывала Варя, мамаша получила письмо из Покровского с известием, что скончался отец наш, и число и час его смерти совпали с записью тетеньки.
– Что же вы удивились этому предзнаменованию? – спросила я.
– Нет, Таня, я верю, что есть мир, неведомый нам, – ответила Варя.
– И я тоже верю, но я боюсь его. Ты знаешь, я боюсь темноты, боюсь одна спать, а особенно после дурного поступка своего.
– Ничего, Танюша, Бог простит тебя, – утешала меня Варя, – только молись.
Столько веры, раскаяния и любви было в наших молодых душах.
Несколько минут длилось молчание. Я глядела на Вареньку. Она задумалась. «Как она переменилась за это время, с тех пор как мы не виделись», – думала я. «Как она мила!» Пятнадцатилетний возраст вступил в свои права, и неуклюжая девочка уже пускала ростки красивой юности.
– Пойдем к Агафье Михайловне, – сказала я. – Мне грустно сидеть в саду. Эти липы, этот тенистый чудный сад так напоминают мне прошлое.
Мы застали Агафью Михайловну в хлопотах. Дора, любимый сеттер Льва Николаевича, лежала на подушке с четырьмя прелестными щенятами. При виде нас она сначала как будто испугалась, а потом устремила на нас свои умные глаза и приветливо замахала хвостом. Я подошла и погладила ее.
– Варя, ты знаешь, где она ощенилась? – спросила я, смеясь, вспомнив мой ужас.
– Где?
– До вашего приезда я как-то ездила верхом с Левочкой, и так как он ждал меня, я наскоро сбросила свое розовое платье и свой розовый пояс на постель, чтобы переодеть амазонку и, ничего не убрав, ушла. Вернувшись домой, я вижу… о, ужас! Бедная Дора лежит на моей постели и на моем платье с четырьмя щенками и виноватыми и страдальческими глазами глядит на меня, слабо виляя хвостом, как бы прося прощения. Варенька ужаснулась.
– А вы ее простили, матушка? – спросила, хитро улыбаясь, Агафья Михайловна.
– Простила, ведь она так мила, умна, – отвечала я. Агафья Михайловна, как всегда, была рада нам и очень радушно приняла нас.
Комната Агафьи Михайловны была поразительно грязна. По углам в паутине кучками лежали мертвые мухи. По стенам ползали красные тараканы. Она кормила тараканов и не позволяла выводить их, как я уже писала. У подушки, на которой лежала Дора, было пролито молоко и видны были мышиные следы; мышей тоже кормила Агафья Михайловна. Образ Николая чудотворца, висевший в углу, был перевернут лицом к стене. Варенька, заметив это, взяла молча табуретку и хотела поправить его, думая, что это случилось как-нибудь невзначай.
– Не трогайте, не трогайте, матушка, это я нарочно! – закричала Агафья Михайловна.
– Как нарочно? – спросили мы.
– Да так, матушка. Молилась, молилась ему – хоть бы что. Я его и обернула, и пущай так висит!
Мы невольно засмеялись.
– Когда же вы его простите? – спросила Варя.