– А он очень ядовит? – спросила я.
– Все руки объест, беда какой! – отвечала Прасковья. – Надо его спрятать. Это квасцы.
Прасковья поставила стакан с квасцами и коробочку на полку между своей посудой и ушла.
Я взяла стакан, прибавила в него порошку и в раздумье держала его перед собой. Ни страха, ни раскаяния я не чувствовала. Скорее всего я ни о чем не думала тогда, а просто машинально исполняла то, что мучило и точило меня все это время. Услыхав шаги, я сразу выпила этот порошок. Поставив стакан на место, я ушла к себе в комнату. Я чувствовала не то боль, не то ожог языка и рта. Так лежала я тихо с полчаса, когда совершилось что-то невероятное и неожиданное!
В передней раздался звонок. Минут через десять отворилась дверь, и вошел Кузминский.
– Откуда? – воскликнула я с удивлением, не зная, радоваться или нет его приезду.
– Из Ясной Поляны, – отвечал он. – Соня, Лев Николаевич и Сергей Николаевич приедут дней через пять в Москву. Лев Николаевич – чтобы ставить свою пьесу. Я же еду в Петербург из Киева, проездом заехал в Ясную и к вам.
– Как я рада тебя видеть, – слабым голосом говорила я. – Ты надолго?
– До завтрашнего дня. А ты больна?
– Да, мне нездоровится; но это пройдет. Пойдем наверх, я велю дать кофе.
Распорядившись, я позвала мать и просила ее идти в мою комнату. Братья остались с Кузминский. Я уже начинала чувствовать сильную боль.
Мать, ничего не понимая, пошла со мною вниз. Когда мы шли по лестнице, она спросила меня, заметив мою бледность и тревогу:
– Что с тобою? Я не отвечала.
– Таня, ты больна?
– Мама, Толстые и Сергей Николаевич приезжают через 4–5 дней в Москву.
– Да, я знаю, – сказала мама. – И ты окончательно переговоришь с ним!
– Мама, я отравилась, – тихо, но внятно проговорила я. – Надо меня спасти: я хочу его видеть.
Мама не дослушала слов моих, ее ноги подкосились, она побледнела и, чтобы не упасть, тихо опустилась на ступени лестницы.
– Чем? Когда? – проговорила она.
Я отвечала ей и в эту минуту вдруг поняла, какое низкое безумие я сделала по отношению родителей и в особенности матери. И мне припомнилось то, что так недавно писал мне Лев Николаевич. «Кроме твоего горя, у тебя, у тебя-то, есть столько людей, которые тебя любят (меня помни), и ты не перестанешь жить, и тебе будет стыдно вспоминать твой упадок в это время…»
Да, я почувствовала и стыд и раскаяние. Я не помню, что было дальше. Мне давали противоядие. Боли начались нестерпимые. Приехали два доктора. Отца не было дома, он приехал только к обеду. Я не знаю, как он принял мою болезнь. Страдания были настолько сильные, что меня уже ничего не интересовало. Я узнала, когда мне стало легче, что Кузминский остался у нас по случаю моей болезни. Я позвала его к себе, чтобы поговорить с ним. Он сказал мне, что назначен в Киев чиновником особых поручений при Черткове, и что он заедет к нам на обратном пути. О причине моей болезни ни он, ни я ни слова не сказали. Мы расстались друзьями. Знал ли он про мой поступок или нет? Не знаю.
На третий день после отъезда Кузминского приехали Толстые, но Сергей Николаевич не приехал. Сохранилось письмо Сергея Николаевича к брату, где он пишет, почему не мог приехать. Приведу отрывки писем его – их было два: одно фальшивое, где он пишет Льву Николаевичу, что не может приехать, потому что Маша и ребенок больны, и это письмо он просит показать мне. В другом он пишет:
«Я лгу в письме, которое пишу вам, что Маша и ребенок болен. Приехать же я не могу оттого, что Анисья Ивановна[121 - Цыганка – мать Марии Михайловны.], узнав, что я женюсь на Татьяне Андреевне, вышла из себя, говорит, что она будет жаловаться, что я живу с ее дочерью, что меня заставят на ней жениться, что она докажет, что я прижил от нее детей, что она пойдет и объявит архиерею, что я хочу жениться тайно на сестре жены брата, и чтобы он это запретил. Одним словом, я не знаю, что делать и как тут все устроить. Она говорит, что она, если я поеду в Ясную, пойдет тоже туда пешком. Она способна на все. Ты не можешь себе представить, в каком она исступленьи. Я боюсь, чтобы она не пришла в Ясную и не сделала бы там гадкой сцены. Поэтому мне необходимо остаться здесь, чтобы ее разуверить как-нибудь и успокоить. Она может сделать много вреда. Отец тоже действует в том же духе и, к несчастью, пьян. Письмо это не показывай никому, особливо Татьяне Андреевне. Я боюсь, что эта история, а особливо мое отсутствие, наделают вам хлопот, но успокойте ее как-нибудь. Ты сумеешь что-нибудь придумать для этого, покуда мне можно будет приехать.
Ей кто-то уже написал жалобу, которую она хочет на меня подавать, не знаю, куда».
Мне не показали этого письма, я ничего о нем не знала. Но, по-моему, Анисья Ивановна была права, Сожалею, что от меня скрыли истину.
Не знаю и не помню, как принял отец и Толстые мой поступок. Я была слишком сильно больна и почти ничего не сознавала. Заботливый уход дал мне возможность понемногу поправляться, хотя я была совершенно равнодушна к этому и скорее даже сожалела, что поправляюсь. Лев Николаевич и Соня говорили мне, что он очень желал приехать и, если не приехал, то причина, конечно, важная.
VI. Первые отзывы о «Войне и Мире»
Начало «Войны и мира» впервые было напечатано в январской и февральской книгах «Русского вестника» за 1865 г.
12 февраля 1865 г. я пишу Льву Николаевичу: «Теперь папа взял читать твой роман, а мне все его еще не дают, нарасхват у нас пошел». Отец в этом же письме пишет:
«Вестник вышел. Я посылал к Любимову за оттисками, и он прислал мне третьего дня один экземпляр, который я с жадностью стал читать, но вчера же отняла у меня Лиза и так смеялась, читая твое сочинение, что Тане спать не дала. Суждений я никаких еще не слыхал, знаю только, что Любимов ужасно расхваливает и это сочинение ставит гораздо выше „Казаков“. Лиза говорит, que c'est un chef d'oeuvre[122 - что это образцовое произведение (фр.)], что оно должно быть гораздо выше всех прочих твоих сочинений. А по мне, я ничего выше не признаю из твоих сочинений, как „Детство“. Это мог написать только человек с высокой нравственностью и таким чувствительным и добрым сердцем, как твое. Известно ли тебе, что Екатерина Егоровна переводит твое „Детство“ на немецкий язык и не нахвалится мягкостью и легкостью слога, не говоря уже о самой сущности этого высокого произведения…»
После выхода первой части «1805 год» я получила от Поливанова письмо (от 2 марта 1865 г.).
«Верно вы прочли „1805 год“. Много вы нашли знакомого там? Нашли и себя: Наташа как ведь напоминает вас? А в Борисе есть кусочек меня; в графине Вере – кусочек Елизаветы Андреевны, и Софьи Андре евны есть кусочек, и Пети есть кусочек. Всех по кусочку. А свадьба-то моя с Мимишкой тоже не забыта. Я с удовольствием прочел все, но особенно сцену, когда дети вбегают в гостиную. Тут очень много знакомого мне. А поцелуй Наташи не взят ли Львом Николаевичем из действительности тоже? Вы, вероятно, рассказали ему, как когда-то лобызнули кузена вашего. Уж не с этого ли взял он? Вам верно знакомы все личности, с которых списывал Лев Николаевич, или у которых он брал какую-нибудь черту для характеров своих героев. Если знаете что-нибудь в этом роде, то не откажитесь черкнуть нам грешным…»
Я пишу ему ответ (26 марта):
«Милый мой предмет, давно уже получила я ваше милое письмо, а вы верно мое, только не знаю, насколько оно мило… Вы мне писали про роман Левочки. Правда, есть ваш кусочек, Лизин, а Сони нет, это он описывает тетеньку Татьяну Александровну в молодости. Марья Дмитриевна существовала в самом деле; из мужчин никого не знаю. Наташа – он прямо говорил, что я у него не даром живу, что он меня списывает. Мне его роман очень нравится и жду с нетерпением окончания Всем, большей части читателям, от которых я слышала суждения, или не нравится, или не понимают Pierre. Я бы желала знать ваше суждение поподробнее. Напишите, если не трудно. Потом еще, предмет, вы думаете, что поцелуй Наташи взят из учителя, нет, это из времен Саши Кузминского.
Завтра вербная суббота, и мы нынче вспоминали все эту субботу, когда были кадетство, как шумно и весело было…»
Мне рассказывал брат, что Лев Николаевич, как вышел февральский «Русский вестник», поутру, еще не встававши, посылал его за газетой, где должна была быть, не помню чья, критика. Он с волнением ожидал ее и когда брат замешкался, Лев Николаевич торопил, говоря:
– Ты ведь хочешь быть генералом от инфантерии? Да? А я хочу быть генералом от литературы! Беги скорее и принеси газету!
Теперь об этом смешно вспомнить, зная то равнодушие, с которым он относился в последние годы к критикам своих произведений.
Помню, как я гораздо уже позднее, по поручению одной дамы, просила его разрешения переделать «Смерть Ивана Ильича» в комедию или драму, и он ответил:
– Пожалуйста, хоть в балет!
А в другой раз, когда вышла «Война и мир», я тоже по поручению одной дамы просила разрешения на перевод на французский язык. Тогда еще существовала конвенция, и он разрешил. Когда эта дама перевела известную часть романа, она прислала на суд ко Льву Николаевичу. Он читал добросовестно ее перевод, но когда дошел до сцены, где солдаты поют «Ах вы, сени мои, сени!» и французский перевод ее: «vestibules, mes vestibules», – он пришел в отчаяние. Но последствия этого отчаяния не помню.
– Хотя вольный перевод и верен, но в переводе выходила бессмыслица, недопускаемая людьми с чутьем, – говорил Лев Николаевич.
Лев Николаевич позднее вошел в сношение с типографией Риса и наладил печатать роман сам. Хотя я и мало принимала участие в их жизни в эти две недели, все же я видела, как лихорадочно относился он к своему решению печатать самому.
Рис был очень аккуратный не то немец, не то эстонец. Он приезжал несколько раз в Ясную, где я его видала. Запомнила я тоже, как он учил меня и Соню варить малиновое варенье. Ломаным русским языком объяснял он:
– Малину, сахар бухайте все за раз в таз. Воды – kein и kochen[123 - никакой и варить (нем.)]. И все.
– И хорошо будет? – спрашивали мы.
– Очень хорошо.
Мы варили, и правда было хорошо. И это варенье называлось «малина Риса» во всю нашу жизнь.
Помню, что когда мне стало лучше, и я больше могла видеться с Толстыми, я заметила в Льве Николаевиче какое-то особенное настроение умственного оживления. В нем как бы с новой силой проснулась энергия и дух творчества, интерес к роману и к успеху его. Он как бы отдохнул и ожил после своей болезни.
Еще из Ясной 23 января 1865 г. он пишет Фету в Москву: