– Я тебе так посоветую: хочешь быть женщиной – не становись раньше времени мужчиной. Хе-хе… Вчера же на Садовнической набережной у меня случился интересный поворот мысли – меня на нем занесло, но я справился. С чем я справился, я вам не скажу. Потому что не знаю… Но меня тогда не развернуло, имейте в виду – при резком повороте мысли за руль предпочтительней не держаться: не поможет вам это. Единственная надежда, что он сам собой вернется в нужное положение.
Штукатур Федоров еще долго подкармливал их приобретенными за счет водки знаниями. Водка за его счет, знания уже за ее; уйти от него молодые люди не смели: опасались, что за ними пойдет.
Я не потерплю! определения моих бойцовских качеств по однозначно заниженным показателям ярмарочного силомера; бестолково дыша его перегаром, молодые люди украдкой морщили ноздри.
Горим, друзья – понемногу доходим.
– Хорошо мне с вами, молодежь, – сказал Федоров. – У меня сейчас нет ощущения, что я болтаюсь на рее – на рее и не за ногу, хе-хе… Сегодня у меня на ужин завтрашний обед, а завтра мне придется учиться жить без обеда: завтра я буду только завтракать, но с вами мне хорошо. Однако как бы мне ни было хорошо, лучше уже не станет – мне надо идти. Или вы хотите, чтобы я вами еще побеседовал?
Он спрашивает их обоих. В моем кишечнике, молодежь, создана благоприятная атмосфера для роста разной гадости – девушке не до ответа. Выдавив из себя нечто осмысленное, парень оказался потверже.
– Идите уж… – прошептал он.
– Пойду, – тяжело привставая, сказал штукатур Федоров. – Но учтите, что если я все же вернусь, то я вернусь не к вам. Лихом не помянете?
– Не помянем, – пискнула девушка.
– А могли бы, – задумчиво пробормотал Федоров, – могли, а не помянете… Значит, и не могли.
Индейцы называли Гудзон – Shatemuc: рекой, текущей в двух направлениях; помните, молодежь, уважайте смерть… где бы я ни трудился, у меня не было ни одного подчиненного; штукатур Федоров претенциозно кивает головой: прав я, прав, подумал он, а раз я прав, то и правильно, что вторые пол-литра залпом выпил.
Федоров исчезает в глубине затоптанного крысами двора – я бы пожрал на лету все килограммовые градины и расквасил Меркурию морду его же Кадуцеем, ну и я, ну и мошь; проводив Федорова обессиленными взглядами, молодые люди незамедлительно сдвинулись.
Обнялись даже.
Надежда их гроб.
В 1989-м, еще будучи в их нежном возрасте, Антон «Бурлак» Евгленов и Марина Самойлова словно презревшие правила вампиры возвращались в него засветло.
Они занимались любовью… слишком бледно, чтобы обрисовать их поведение: балконная дверь открыта, соседи под ними не выносят тряски, и крики снизу, громкие крики, истерика, хотя что им сейчас крики снизу? что им огни живущего обычную ночь города?
«Бурлак» Евгленов уже не может молчать. Он уже не молчит.
– Бог ты мой, – хрипит Евгленов, – Бог ты мой…
Он не молчит, и ее это пугает: не голос – содержание; Марина Самойлова, касательно риска простудить душу, проходит, как очень трусливая особа; она выросла при Знаменском женском монастыре, Марина пытается его обуздать – не «Бурлака», а его голос, да и не голос: содержание.
– Только не всуе, – просит она, – только не всуе…
Но и сама еле держится, чуть не подхватывает, и вот, вот она уже не может сдерживаться; старается, но не может.
– Господи, – стонет она. – О, Господи!!
Третий долетающий из их квартиры голос принадлежит Синатре: Фрэнк со знанием дела поет «Let ?s forget about tomorrow», и они его почти не слушают, но Фрэнку совершенно все равно слушают его или нет, он давно не здесь.
В могиле его поза изменилась – не проверить… не узнать; «Бурлак» Евгленов и Марина Самойлова пока еще здесь, они по-прежнему вместе: на переднем плане групповой фотографии локализованного на этой планете человечества.
Давнишний сторонник общности жен господин Мартынов здесь один. Он перезрел и задумался: не написать ли мне что-нибудь о своей жизни, а то я живу и ничего не пишу, все пишут, а я не пишу, а написать мне, вероятно, найдется о чем, неспроста же я начинаю жить четвертый десяток: накопилось, скорее всего.
Решив проблему бумаги и чернил, Мартынов сел писать.
Два часа бился, но не сотворил даже двух строчек – из головы на пожелтевший лист он еле-еле выплеснул полторы, да и те не как плод вдохновения, а как божья подачка: получай, Мартынов, и под таким углом свое призвание больше никогда не трактуй – сухого вина лучше выпей.
Выпей, прими, но вина: не водки или фруктового кефира…
Вина он, разумеется, выпьет: с двумя сигаретами на бокал и вспоминая о своих случаях любви с первого взгляда.
С первого взгляда исподлобья.
Написал же Мартынов следующее: «Жизнь у меня неплохая. Ничьей другой я изнутри не знаю и поэтому считаю, что неплохая».
Посмотрев на написанное, он проницательно почувствовал определенную незаконченность. Потер нательным крестом по примолкнувшему сердцу и присовокупил еще пару слов.
Какой-то уровень соблюден, однозначной оценки не поставишь, но в общих чертах достойно; произведение заиграло новыми красками, и оно опекает Мартынова дымовой завесой беспричинной гордости: он его и просто вертит в руках, и перечитывает, и гордость у него не убывает, нарастать, может, и не стремиться, но как была, так и нет.
Нет, но и есть.
Как и слова на том мятом обрывке.
«Жизнь у меня неплохая. Ничьей другой я изнутри не знаю и поэтому считаю, что неплохая.
Зря, наверное».
С фонарем, в белоснежных кальсонах я ловлю первое попавшееся облако, чтобы оно добросило меня до Рязанского проспекта.
Я к амбициозному продавцу-кассиру Эльвире Площевой: у нее было немало мужчин, включая и господина Мартынова, но в сексуальном плане все они ее в чем-то не устраивали – кто-то неплохо начинает, но выдыхается уже в миттельшпиле, кто-то теряется, еще не начиная, кто-то хладнокровно не спешит, но лишь потому что не в состоянии.
Таковы ли они на самом деле, она им не говорила. Диагноз поставили ей еще в яслях – рак души; не фатально, но родители плакали.
Эльвира изучала конфуцианскую классику, безжалостно обходилась со своими мужчинами и как-то в Страстную неделю ей приснился жуткий сон: будто бы она лежит в кровати и к ней без слов и одежды подходит человекоподобное существо с колоссальным членом. Она кричит, визжит, старается встать на ноги; существо этим не утихомирить. Оно наваливается на Эльвиру, одновременно в нее и входя.
Она кричит еще громче; ей больно, страшно, но существо ее из-под себя не выпускает и Эльвира начинает понимать: расплата оно…. за всех тех мужчин, над которыми я издевалась – инфернальная расплата, неумолимая.
Эльвире очень хочется проснуться; она не забыла, что когда жуткий сон достигает совсем уже нестерпимого апогея, он прекращается, но от уверенности, что это именно сон, а не быль, она так же далека, как и от оргазма: наяву оно меня… вероятней всего, наяву….
Оно ее безусловно наяву.
В душе Мартынова сейчас нелетная погода.
Нам не суждено, Елена – не суждено, не суждено: наши дороги расходятся, нам не… нам не… думские бонзы не выдают за него своих дочерей. Он с честью держит удар и ведет пустопорожние словопрения с разбитным попугаем Кондратием.
«Я думаю, как гора»
«На пути к Совету Всех Существ»
«Сильная книга»; не выходящие из моды нимфетки, пересадка одинаково тупых лиц, тяжелая инфекционная обстановка и вызывающие все меньше откликов шахтерские голодовки; один из недооцененных Эльвирой мужчин Михаил «Вальмон» Кульчицкий уезжает за город.
Разгар зимы, собачий холод, на его даче, как он помнит, никаких дров, но Кульчицкий в пути; после разговора с отдельно живущей матерью Михаил Кульчицкий крайне нуждался в том, чтобы куда-нибудь исчезнуть – Маргарита Алеексеевна запиралась на немыслимое количество засовов и цепочек и «Вальмон» устал терпеть всю эту тупость; он попытался ей объяснить, что даже Ван Гог добровольно ложился в психиатрическую лечебницу.