ГОРАЛИК. Это когда было?
БАРСКОВА. Мы познакомились, когда мне было, наверное, лет 25, в Сан-Франциско. И он говорит: «Давай переводить друг друга». Ну, давай, говорю. И так это началось, а потом постепенно… Мы получили какой-то приз за этот проект, и вышла маленькая книжечка моих переводов Каминского на русский в Москве. И он нашел издателя для своих переводов меня на английский. Потом молодой человек, который отсюда, Давид, который помогает мне сейчас в Израиле, он услышал меня в Нью-Йорке читающей по-русски, он сам живет среди трех-пяти-семи языков, и он тоже решил, что он будет меня переводить со своим другом, Борисом Дралюком. Вышла вторая книга. И сейчас новый проект – меня переводит американка Катя Чипелла – будет книга, в которой будут к моей радости чудесные Степанова и Глазова, переведенные. Меня много сейчас стали переводить. И мне это все как бы любопытно, при том что я себя переводить не могу, не хочу и не буду. Я пишу статьи и «научку» по-английски, но это такой специальный одного регистра язык, к написанию стихов не имеющий ни малейшего отношения. Но при этом, поскольку все мои переводчики становятся очень близкими мне людьми (я с ними много времени провожу обсуждая, что они делают с моими стихами), то мне все это стало ужасно забавно как практика. И это какой-то результат в моей жизни произвело: я сейчас преподаю все больше и больше курсов, которые как-то связаны с идеей «поэзия и перевод», «поэзия как перевод» и так далее. И со своими ужасно приятными студентами я об этом разговариваю, время от времени что-то такое делаю, при этом я не переводчик как таковой, я не теоретик перевода, я поэт, много думающий о переводе. Мне очень удобна такая формула.
ГОРАЛИК. Сам факт того, что тебя там публикуют, – как это ощущается?
БАРСКОВА. В моем случае я настолько вижу, что мои тексты в другом языке… Именно потому, что там есть удачи, так вот чем удачнее переводы, тем бесконечно они дальше от того, что я делаю. И я очень рада просто тому, что… Мне кажется, фокус такой: значит, это все очень эротические беседы, ну в таком классическом понимании эроса, твой стиль заводит кого-то на то, чтобы их превращать в совсем другие тексты. И это все очень интересно думать.
ГОРАЛИК. То есть ты пытаешься сказать, что это ремейки?
БАРСКОВА. Да, абсолютно, это можно и так называть. Но про меня это особенно много чего не сообщает. Мне это приносит невероятно интересные беседы и контакты с людьми, которые готовы служить слову, потому что, опять же, труд переводчика стихов – это такой совершенно чудовищный труд. Там борьба за каждый оттенок каждого движения словесного. Вот это стало частью моей жизни совсем недавно, и это меня интересует.
ГОРАЛИК. А себя ты не переводишь ровно по той же причине?
БАРСКОВА. Потому что мой английский… Я как-то хорошо чувствую, где он кончается. При этом, может быть, на кого-нибудь это ощущение вызова произвело бы приятно-провокативное действие – а я не могу, кто-то может – а я вот не могу и не могу – пока не могу.
ГОРАЛИК. Расскажи про Эрика и дочку?
БАРСКОВА. Я выпустилась из Беркли. Уже матроной с детенышем. И, как водится в Америке, нужно искать работу. С работами очень сложно в академии, и там такая система, что это такой спорт, соревнование. На ту работу, которую я получила, подавала тьма народу. Даже не то что соревнование, это абсурд, потому что, как сейчас я понимаю, сама мрачно сидя в этих комитетах по выбору и найму профессоров. Ну какие 300 файлов чтения – это фантазм… В тот год профессора русской литературы искал себе колледж, где я преподаю, один из самых странных колледжей Соединенных Штатов. Он находится в Амхерсте, такой городок в Массачусетсе западном, там, где жила и писала Эмили Дикинсон, там жил Фрост, а через лесок жила Сильвия Платт, а через другой лесок Бродский преподавал. То есть это очень странные лески – вроде сказочные. Вот, и все эти колледжи, которые там находятся, – знаменитые старинные колледжи Амхерст, Смит, Маунт-Холиок – славные, богатые колледжи в 1970-е годы решили родить колледж-мечту. Такая очередная утопия. Колледж, где не будет оценок, где вместо оценки в конце работы и в конце семестра преподаватель пишет о студенте небольшое эссе, о том, каков этот студент как писатель, мыслитель…
ГОРАЛИК. Очень сложно для преподавателя, конечно.
БАРСКОВА. Смертельно. Представь себе 40 эссе о 40 студентах.
ГОРАЛИК. Этически сложная задача.
БАРСКОВА. О, да. Вот, там нету оценок, там нету того, что называется специальностью, каждый человек придумывает себе свою собственную (я хочу быть химиком и музыкантом, я хочу быть поэтом и дизайнером).
ГОРАЛИК. It’s so fucking contemporary.
БАРСКОВА. Да-да, поэтому эта мечта и не умерла в отличие от большинства мечт 1970-х. И в частности странность всей этой ситуации заключается в том, что вообще-то в Америке если ты пишешь что-нибудь, то девочки налево, мальчики направо, если ты сам пишешь, то ты туда, если ты пишешь о ком-то, то ты туда. И ты должен совершить выбор более или менее. Как бы если ты хочешь быть филологом, то ты должен более или менее молчать в тряпочку о своем несчастии быть поэтом…
ГОРАЛИК. А ты оказалась в такой очень российской истории, когда и сам пишешь, и о других пишешь.
БАРСКОВА. Да. И мне всегда говорили «Думай, как ты свое резюме делаешь», но я поскольку иногда отвлеченный человек от реальности, я уж как было, так и написала. И в общем большинство школ знаменитых, куда я подавала на работу, которые сейчас со мной очень даже довольны играться, приглашать и так далее, они даже не смотрели в тот момент. А Хэмпшир тут же сказал: «Приезжай разговаривать». Вот, и я нашла работу. И мы из Сан-Франциско, из Беркли переехали в Новую Англию. Там на машине три часа до Нью-Йорка, два до Бостона. Опять же я вернулась из рая в климат детства.
ГОРАЛИК. Мокро, холодно и темно?
БАРСКОВА. Мокро, холодно и темно. За мной были столь великодушны последовать мама, муж и детеныш. Я выяснила для себя, уже оказавшись в Хэмпшире, что… Ну все всегда не просто, в частности для меня сейчас, например, одной из очень актуальных задач является то, что надо научиться мне что-то со временем делать, потому что метод все время письма на коленке в автобусе, во сне и в душе, как в фильме «Psycho» эта сцена – так я пишу стихи.
К разговору о разных увлечениях, многое о себе мне пришлось узнать из газет. Читаю какое-нибудь очередное интервью с Рейном, его спрашивают там «как другие виды искусства, которые не стихи, вам интересны?» И он говорит, что «всю свою юность я отслужил кино, чтобы разочароваться в нем и прийти к живописи». Я с ужасом это читаю и слушаю, потому что как бы… Что тут говорить и думать по этому поводу, пока не понятно нам с наукой-генетикой. Потому что именно такими же путями что-то во мне развивается! Я много занималась кино в Беркли, и я преподаю очень много фильмов сейчас, при этом я категорически не чувствую себя киноведом как таковым, я чувствую себя литератором, которому полезно знать что-то о кино для своих литературных затей.
ГОРАЛИК. Это очень в духе твоего колледжа.
БАРСКОВА. В частности, да. И в колледже эта синтетичность канает в высшей степени. И это очень приятно. Так вот, для меня Хичкок, и Орсон Уэллс, и Пазолини, и Параджанов, и Герман определяют очень важные вещи…
Вот опять же, я стала понимать, что мне нужно будет больше времени, мне нужно переключение времени. То, что произошло со мной недавно, это очень важно для меня сейчас, я впервые написала то, что я сейчас называю не-стихи. В прошлом мае я закончила такой текст, который сейчас Кузьмин уже опубликовал в «Воздухе», он называется «Прощатель». И если выражаться очень линеарно, хотя весь этот текст, мне кажется, про невозможность выражаться линеарно, он про… Я не знаю, про что он… Он про проблему прощения. В личной жизни, в исторической жизни. И как бы там существуют три персонажа, один из которых девочка, от которой отказывается знаменитый отец, другой из которых – Примо Леви, которого лучший друг называет Прощателем, проклиная его таким образом, а третий – это знаменитый, успешный советский литературовед Дмитрий Максимов, который прожил умеренно фрондерскую, вполне симпатичную советскую карьеру филологическую, ну с Блоком и Брюсовым и так далее, а потом вдруг выяснилось, что он был гениальным поэтом, в частности он написал несколько решающих блокадных текстов, и так же, как и Гор и до известной степени Зальцман, никогда, до самого последнего момента никому ничего не показывал и как будто бы носил в себе эту тайну страшную, эту поэзию и эту память. И таким образом, что-то мне прошлой зимой было исключительно хреново по ряду каких-то причин своих, и я стала писать то, что… И поскольку так получается, что об этом тексте уже исследования сейчас пишут, и уже сейчас появляются статьи научные о том, что такое «Прощатель», что это мир… Что происходит в таком письме на самом деле, кроме модных слов «новые формы работы с архивом», «новые формы»…
ГОРАЛИК. А главное, что слова «новая форма работы с» вообще решают для критика любую…
БАРСКОВА. Да. Это к тому, что для меня начался теперь какой-то новый кусочек, когда я пытаюсь сделать эти не-стихи какие-то, и это требует для меня и от меня других форм вложения времени, потому что, возвращаясь опять же к сцене из «Psycho», я так прозу писать не могу. Стихи могу, я стихи уже, кажется, в любом состоянии могу, но проза требует другой степени концентрации и свободы, других форм времени. И вот это то, на что американская жизнь очень скупа и сурова, она особенно временем не разбрасывается. И это, наверное, одна из главных задач, вопросов для меня теперь – как находить время и свободу, свободное время для забав письма.
А с другой же стороны, вся эта хэмпширская эпопея… Я для себя выяснила, что я невероятно люблю преподавать, что меня просто как втыкают в розетку, я питаюсь этой энергией. В любом состоянии. Еще и в хэмпширской ситуации. Еще одна вещь, там нету формата лекции практически. Там приходят, прочитав, чтобы обсуждать прочитанное… Только семинары. Все, что произойдет, зависит от тех вопросов, которые будут заданы, привнесены студентами. В общем, это очень симпатичная история, такая живая, потому что там ничто не предсказуемо, будет очень скучно, если не родился вопрос.
ГОРАЛИК. Дико интересная ситуация, в которой преподаватель зависит от качества студентов. Сильный поворот в том, что мы привыкли понимать под образованием.
БАРСКОВА. Да. Два месяца назад я получила там, что называется, постоянный контракт, посмотрим, что будет дальше. И возможно, одна из вещей, которая будет дальше – одно замечательное учебное заведение меня зовет попреподавать во время моего академического отпуска, что брутально, но соблазнительно, курс по современной русской поэзии. По-русски. Что ужасно смешно, потому что вдруг я смогу преподавать своих друзей-любимых и как бы разбираться со своими друзьями на каких-то других уровнях.
ГОРАЛИК. Давай о Фросе?
БАРСКОВА. Надо сказать, когда ребенок появился в моем животе, у меня был ужас-ужас. Почти арзамасский. Не то чтобы это была такая невероятная неожиданность, я как бы знала, что у людей бывают дети, но когда это так сбылось, со мной случилось нечто… Я не нашла ничего лучшего, нежели написать исторический и истерический мейл поэту Анне Глазовой, не стоит ли мне покончить с собой сразу и тут же и навсегда. На что поэт Анна Глазова, более трезвая, чем я, сказала, что ничего, прорвемся. И я ее спросила: «Все, что я сейчас, закончится, все кончено?» На что она сказала: «Да, все кончено, но все начнется». И мудрая Аня была права. Наверное, то есть не наверное, а точно, знакомство с Фросей оказалось одним из самых сладостных, огромных и все изменивших событий. То есть вот все, что ты знаешь о жизни, пришлось передумать. И при этом ничего банальнее, наверное, нельзя сказать, но проблема «пишущая женщина и детеныш» остается проблемой ежесекундной.
ГОРАЛИК. Как она устроена, каково с ней жить? Как у тебя это получается?
БАРСКОВА. Каждую секунду по-разному. Но мне первые восемь лет Фросиной жизни мой муж, с которым у меня непростые, естественно, отношения, казался гениальным отцом. Ничего другого не скажу, врать не буду, но в отцовстве он нашел какое-то свое до-воплощение. И что еще более странно, моя мама абсолютно реализовала себя в отношениях с внучкой. Они очень счастливы с ней. Мне просто очень повезло с этим, они позволили как-то чуть-чуть убрать иглу из этого места. Потому что в этом месте есть игла. Ты каждую секунду должен выбирать между… Это не совсем выбор…
ГОРАЛИК. Это деление крошечных кусков времени на крошечные куски действий.
БАРСКОВА. Вот именно. Перед тобой теплое, сладкое, пахучее, любимое, лукавое, остроумное или перед тобой блокада эта жуткая или стихи или что угодно, тексты… Одиночество, из которого происходят стихи. И все время зажимает то в одном месте, то в другом. Это очень странная вещь. Ты все время с собой договариваешься, то есть себе врешь. Это что-то невероятное. Но к сожалению или к счастью, я не тот человек, который совершил выбор в пользу одного из этих… Но опять же, глядя на историю нашего ремесла… Люди принимают разные решения. И опять же, будучи дочерью своего не-отца, вот человек принял свои решения. Но при этом, какой он там ни есть, как в моем старом стишке, «жалкий, забавный», он сохранил себя. Мы все еще знаем, что ему – 80 лет, безумный старец, страшный, жадный, на свете живет великий поэт Евгений Рейн. Значительный, ярчайший поэт советского русского века. Не обо всех людях того поколения и той эпохи это можно сказать. Пожертвовав очень многим, в частности нами, мною, он сохранил себя. И это очень неприятно, неловко, не понятно, как действовать с точки зрения морали, этики и эстетики, но это так. У каждого свое решение.
ГОРАЛИК. Как Фрося оказалась Фросей? Как имя выбрали?
БАРСКОВА. А, очень смешно. Она не Фрося, она Фрейя. Если был бы мальчик, мне было бы разрешено назвать мальчика Юрием в честь папы. Но поскольку Фрося оказалась не мальчиком, то выбирать имя должен был Эрик. Он принес совершенно безумный список имен, которое одно было загадочнее другого.
ГОРАЛИК. Включая Валькирию и Гебу?
БАРСКОВА. Если бы. Номером первым в списке было гордое имя Одесса. Я себе представила, как гляжу в глаза всем своим друзьям и так далее. Причем он как-то пользовался древнегреческими ассоциациями, но когда я на секунду себе представила, я тут же поняла панически, что нужно там что-то все-таки найти, там была какая-то вагнерианская Фрейя, и я тут же подумала, что там у нас Фр… – ну, Фрося. У каждого приличного человека случалась знакомая кошка – Фрося. И вот дочь моя оказалась абсолютной Фросей. Кроме всего прочего, там опять же генетическая странность, Фрося вообще на меня не похожа, Фрося копия внешне отца. Отец шотландец по происхождению. Это такая девочка с носом размером с пуговку, с громадными серо-синими глазами, вся в веснушках. Я говорю, шотландская. Вот если можно себе представить не семитское лицо, то это Фрося Кроуфорд. И прелесть ее шотландская достаточно знаменита, потому что даже потрясенный эстет Кузьмин, когда приехал в Россию после проведенных у нас деньков, стал задумчиво рассказывать: «У Полины такая красивая дочь!»
ГОРАЛИК. А внутренне похожи?
БАРСКОВА. Гораздо светлее. Гораздо светлее. Вот, а еще интересно то, что она рисует. Для нее вот сейчас в восемь лет наиболее естественный способ проявления себя – это бесконечно рисование и математика. Когда ей тревожно, она садится и решает математические задачи и иллюстрирует их сценами из жизни пингвинов и волшебников…
2013
Станислав Львовский
ГОРАЛИК. Начни, пожалуйста, с рассказа про твою семью до тебя.
ЛЬВОВСКИЙ. Я не то чтобы много об этом знаю. Мама с папой поженились в 1971 году, а я родился в 1972-м, – так что история этой конкретной семьи, в строгом смысле, исчерпывается промежутком между 1971 и 1972 годами, это немного. Ни одного из своих дедушек я не застал, один умер в 1953-м, второй, со стороны мамы, в 1969-м, от бериллиоза, это профессиональная болезнь тех, кто работает с бериллием, вдыхает его пыль, например.
ГОРАЛИК. Чем он, соответственно, занимался?
ЛЬВОВСКИЙ. Работал на заводе, как я теперь понимаю, при ЦНИИСМе, это такой был – и есть – Центральный научно-исследовательский институт специального машиностроения. Бериллий применяется, например, в космической технике, из него можно делать радиационно-прозрачные узлы оборудования – но при этом он страшно ядовит. Второй дед, со стороны отца, родился в Невеле, это теперь Псковская область, его в 12 или 13 лет отдали учиться на щетинную фабрику – а потом был рабфак, потом он еще учился в Питере и в конце концов закончил Бауманку, был инженером. В войну, как я понимаю, работал где-то в Ульяновске – там на базе эвакуированных предприятий занимались приборостроением для военной авиации, – потом работал в профильном министерстве, на небольшой, как я понимаю, должности.
Бабушек обеих я, наоборот, помню. Одна умерла, когда мне было семь лет, а до того жила с нами, мамина мама, работала экономистом. Бабушка со стороны отца умерла, когда мне было 14. Звали ее Рита Георгиевна, и происходила она из Корсово, это такое местечко в теперешней Латвии, в Латгалии, на востоке, неподалеку все от той же Псковской области. Говорят, писала стихи и вообще была такая, видимо, в молодости еврейская барышня. С отцом они были в эвакуации в Мордовии. Отец 1938 года, поэтому, собственно, большая часть его раннего детства пришлась на войну. Есть семейная история про то, как бабушка выменяла на пару серег корзину гречневой каши, – и с тех пор отец не ест гречневую кашу, потому что корзина гречневой каши это много, ее можно есть примерно год.
Навряд ли склонность к буковкам передается по наследству, наука об этом, по крайней мере, ничего не знает, – но вот и бабушка, говорят, писала стихи в гимназии (не знаю даже, на каком языке, – на идише она не произнесла, сколько я ее знал, ни единого слова). Отец тоже время от времени пишет стихи, и даже его сестра, тетка моя, Белла Юрьевна, является автором слов одной известной песни Аллы Пугачевой. Я, правда, думаю, что большее значение имело количество книг в доме – ну и то, что мама моя работала всю жизнь в библиотеке. И лет примерно… с пяти?.. брала меня с собой на работу. Там меня запускали в читальный зал, где я и брал с полки что подвернется под руку, благо советская библиотека была таким местом, где было сложно себе представить, что ребенок снимет с полки что-нибудь не то. Ну то есть нет, попадалось, конечно, и не то, – но позже.
ГОРАЛИК. А тебе давали карточки заполнять или что-нибудь такое?