Нельзя сказать, что наш новый товарищ был ярым противником употребления чарки водки. Совсем наоборот, что способствовало общему веселью. Как-то мы обедали в столовой на углу 8 линии и Среднего проспекта Васильевского острова, и Сергей поведал нам, как пастух в деревне (а Сергей был из Орловщины), получая осенью плату за свою работу, наливал большую миску водки, крошил в нее хлеб и таким образом отмечал этот день. Мы были изумлены, так как хуже такого блюда трудно представить, а Сергей предложил на спор вылить стакан водки в тарелку с горячими щами (которые нам только что принесли) и съесть. Каково же было наше потрясение, когда он выполнил обещанное и выиграл спор. Горячие щи в смеси с водкой!.. Конечно, выигранный приз был тут же совместно употреблен в дело – по неписаным законам товарищества.
В свободное от занятий живописью время мы нередко играли с ним в шахматы, которым я выучился у него. Со временем я стал частенько обыгрывать его (ибо Ботвинником он все же не был) и это вызывало у меня чувство гордости. Я никогда не расстраивался, когда противник меня переигрывал – проигрыш был в таком случае закономерным. Но какие молнии и бурные тирады, вылетающие из моей груди, потрясали воздух и стены мастерской, когда я, увлекшись обдумыванием хитроумных комбинаций в уже, по существу, выигранной партии, вдруг непостижимым образом просматривал элементарную «вилку», приводящую к гибели ферзя либо ладьи, а вслед обрекалась на полный разгром вся партия! Какие проклятия сыпал я на свою голову к великой радости победителя! Он хохотал, и глаза его сверкали… ну, конечно – знакомым бешеным огоньком.
Нужно сказать, что Серж и на шестом десятке лет не был равнодушен к нежным женским сердцам, и однажды прошел слух, что при его непосредственном и активном участии зачала потомство 20-летняя штукатурщица.
Эта тема была поводом для веселых шуточек, в ответ на которые он неопределенно-виновато хмыкал, поблескивая из-под нависшей седой брови маленьким светло-голубым глазом.
Я задаю себе вопрос о том, стоит ли мельчить значительную тему эволюции развития художественного творчества в Ленинградском Союзе художников такими сюжетами, уводить мысль от генеральной линии, основной идеи? Но разве подобные картины не обогащают анналы истории? Разве бывают только переходы Рубикона, битвы при Ватерлоо или под Сталинградом? Эти битвы выигрывают и проигрывают живые люди, а не статистические единицы, и разве не интересно немного узнать о них, а через них о Времени, живом времени, а не о стилизованных баснях о нем?
А чего стоит следующий далее эпизод реальной жизни?! В эти годы заказов государства на творческие картины практически не было, и небольшое их количество немедленно расхватывалось членами художественных советов и их друзьями. Остальные живописцы кормились выполнением портретов членов Политбюро ЦК КПСС, классиков марксизма-ленинизма, изготовлением панно и лозунгов, в основном к праздничному оформлению города. На небогатое существование этого кое-как хватало и занимало не так уж много времени. Выполнял такие работы и я, так или иначе благополучно сдавая их после неизбежных поправок худсовета, горлита и реперткома.
И вот однажды я приношу на худсовет портрет Карла Маркса, а один из членов худсовета, Андрей Бантиков, вдруг обращается ко мне с вопросом: «Почему он похож у тебя на пирата? Не хватало, чтобы ты ему вставил серьгу в ухо!» Портрет я, конечно, поправил, но сколько было смеха! Я представил в своем воображении очень живо в виде пирата этого человека с дремучей бородой, самого мудрого из всех родившихся до этого людей, по сравнению с которым каких-то там Сократов, Платонов, Кантов и Гегелей можно только похлопывать по плечу, великодушно извиняя их исторически обусловленные заблуждения.
Великий классик Карл Маркс в виде Билли Бонса из «Острова сокровищ» – с косой грязной повязкой через один глаз, подпоясанный кушаком, из-за которого во все стороны торчат кремневые пистолеты, сидящий у бочки с ромом в кругу подобной ему изысканной компании – разве это не шедевр, достойный Анналов Истории? Не иначе как это была проделка дьявола, ибо параллель Маркса с пиратом не лишена, в самом деле, некоторого основания: призыв покончить навсегда с насилием методом истребления «до основания» насилия вполне подходит для хода мысли сидящего у бочки с ромом Билли Бонса. Разве эта картинка не подарок Судьбы, разве в ней не отражено живое Время? А ведь я во вступлении к этим «Запискам» как раз и обещал показать живой образ тех дней и живых людей – разных людей!
Мастерская Сергея имела достоинства, которые иногда превращались в недостатки. Заключались они в наличии щелей и дыр, в которые поступали струи свежего воздуха. Зимой вполне можно было бы обойтись и без такого сервиса. Хотя мы топили в морозы обе печи, ночью нередко температура падала ниже нуля, и, если сверху меня согревала моя бекеша на бараньем меху, покрывающая меня поверх одеяла, то снизу (а спал я на раскладушке) недостаток комфорта был более чем осязаем.
Однако, я был молод, а препятствия и трудности в жизни меня не покидали никогда. К этому я привык.
Еще в период учебы в горно-металлургическом институте во время войны (1943-1944) я ездил из Нальчика, где жили мои родители, во Владикавказ большей частью на крышах вагонов, на которых ночью грабили и даже сбрасывали на всём ходу поезда вниз. Запомнилось тревожное чувство, которое охватывало на перегоне Эльхотово-Даргкох, когда поезд на всех парах, извергая клубы черного дыма, мчался по узкому ущелью, гулко отстукивая колесами на стыках рельс, и, беспрерывно издавая пронзительные гудки, проезжал склоны гор, по которым спускались цепочки противотанковых ежей, опутанных колючей проволокой. «Трах-так, трах-так, трах-так» – резко стучали колеса… «Так-так, так-так, так-так» – вторило эхо…
Этот опыт продолжался и при поездках на каникулы домой уже из Харькова, когда ночью, зимой, нужно было сесть в проходящий поезд Москва-Тбилиси, в котором при прибытии на вокзал не открывалась дверь ни одного вагона, и пассажиры, которым посчастливилось, после дикой давки у кассы, достать билет, метались, увешанные чемоданами и узлами вдоль состава. Большой удачей было забраться хотя бы на сцепление вагонов, не говоря о тамбуре, из которого, со временем, иногда удавалось достичь предела мечты – попасть в вагон, весь заполненный до отказа, с лежащими в проходах людьми, и влезть на третью багажную продольную узкую полку, привязав себя ремнем к отопительной трубе, чтобы не упасть. Разве это не было величайшим счастьем?
В первый год занятий в Харьковском институте (после разгрома немцев под Харьковом) в учебном здании и общежитии не работало отопление, и студенты варили себе мороженую картошку на железной печурке, а перед началом трапезы весело, торжественно пели из «Евгения Онегина»:
Вы роза, вы роза
Вы роза, бель Татьяна
Разве это не было счастьем: попасть в художественный институт, учиться рисовать, заниматься искусством?
В холодном помещении общежития мы по очереди, в пальто, позировали для портрета, в то время как остальные, сидя на своих койках, рисовали.
Трудности только усиливают стремление к достижению цели, препятствия удваивают энергию, в то время как тепличные условия расслабляют, разрушают целеустремленность. К такому выводу я пришел, когда на 4-5 курсах возглавлял организацию вечернего рисунка уже в прекрасном здании института и, по договоренности с директором, за двойную-тройную плату приглашал позировать борцов – чемпионов Украины, красавцев с рельефной мускулатурой, когда уже позировала обнаженная женская модель… и только незначительная часть студентов ходила рисовать. Кого-то тянуло на танцы в соседние институты, кто-то ходил на свидание, кто-то никуда не ходил…
Рисовать ходили самые преданные искусству, но ведь в первый холодный год, когда вши выползали из-за воротника на лекциях (не раздевались ни днем ни ночью, а периодические санобработки не достигали полностью цели), позировали по очереди и рисовали все!
Произошло какое-то разжижение воли!
У Марка Твена есть очень хорошие слова о том, что каждый человек – это толпа людей, и выходит вперед и ведет за собой остальных то один, то другой из этой толпы. Так оно и будет всегда, и, если вперед вышел стяжатель или честолюбец, и художник отодвинут назад, то вдруг куда-то девается восхищавший всех талант, гаснет подающая надежды восходящая «звезда». Сколько бывает «гениев» на студенческой скамье, а остаются только единицы!
Это отклонение в прошлое от прямой темы художественной жизни в Ленинграде для меня не случайно. Оно помогает мне понять истоки той энергии (помимо генетической преемственности характера моего отца), наличие которой позволило мне в дальнейшем стать активным участником борьбы за свободу в творчестве.
Возвращаясь к периоду моей жизни в мастерской Толкачева, я хочу сказать несколько слов о нем, как о художнике. При его стихийной натуре, он не мог дисциплинированно работать над воплощением какой-то темы и упорно стремиться к достижению поставленной цели. Но он был одаренным живописцем, и в его пейзажах с натуры, точнее, этюдах, а иногда и в картинах, чувственная полнота окружающего мира находила свое выражение. Он в последнее время писал двухметровую картину к выставке, посвященную женщинам – дорожным строительницам (если можно так выразиться), с отбойными молотками в руках дробящими асфальт. Мы специально построили из горбылей сарай в соседнем дворе, чтобы можно было писать модель прямо в картину. Такой сомнительный метод в то время был очень распространен. Работницы были как в жизни – без слащавости и идеализации, грубоватые, в комбинезонах и грязных резиновых сапогах, в аккуратно кокетливо повязанных косынках, с налитыми телами. Из-за своей стихийности он не мог достичь совершенства в рисунке, но любовь к ним делала его картину лишенной фальши, которой было так много в умелых академически, конъюнктурных работах многочисленных «народных» и «заслуженных» художников. Недавно я увидел на одной из ретроспективных выставок из собрания Музея истории города (если не ошибаюсь) его картину 30-х годов (он мне о ней говорил) «Вручение акта на право владения землей колхозу». Трудно придумать более казенную, официальную, а то и лживую тему, зная историю коллективизации. Однако название и сюжет не всегда определяют суть картины. Художник любил простодушных сельских людей, и его любовь к ним и стала единственным содержанием этой картины, очень гармоничной по живописи.
Я в это время увлекся «малыми» голландцами. Мы часто ходили в Эрмитаж, ставили натюрморты в стиле их работ. По сравнению с моим увлечением на 1-2 курсах института Ван Гогом и Гогеном это был явный шаг назад с точки зрения исторической эволюции изобразительно языка, да и мышления. Приходят в связи с этим на ум слова М. Сарьяна о том, что путь развития искусства подобен дороге в горах: она то поднимается вверх, то опускается вниз, огибая пропасть, но, в конечном счете, ведет к вершине горы.
Нет прямого пути, и нет формулы для определения его правильности. Этот путь индивидуален и не может быть заранее запрограммирован. Мог ли я думать тогда, что с середины 70-х годов беспредметная структура заполнит 90 % плоскости моих холстов, а с 90-х годов я буду заниматься «чистой» беспредметной живописью?!
Как я уже говорил, первые годы в Ленинграде приносили мне удачи. В год приема меня в члены ЛОСХ я был утвержден для поездки на творческую базу «Сенеж» под Москвой. Союзам художников на местах предоставлялось определенное количество мест, на которые, по заявлениям художников, рассматриваемым на бюро секций, выделялись кандидаты, в дальнейшем утверждаемые руководством СХ СССР. В течение месяца-полутора художник получал бесплатно проживание в очень благоустроенных комнатах на 2-3 человека, четырехразовое обильное питание и помещение для работы. Такие дачи были особенно удобны для пейзажистов, которые бродили с этюдниками и зонтами по окрестностям и писали пейзажи. По окончанию срока устраивался просмотр работ несколькими художниками, присланными из СХ СССР. Это был, по существу, отчет о проделанной работе, утверждение которого давало художнику право на получение путевки в будущем. Комиссия, в зависимости от ее состава, высказывала одобрение или критические замечания, но всё носило товарищеский либеральный характер, и обычно отчет утверждался у всех.
На «Сенеже» я познакомился с двумя ленинградцами: Сашей Гуляевым и Сергеем Александровичем Анкудиновым.
Знакомство с Гуляевым оказалось исключительно важным по своим последствиям. Вернувшись в Ленинград, мы вдвоем написали картину «Заседание научно-технического совета завода „Электросила“ им. Кирова» – групповой портрет ведущих конструкторов и инженеров завода, сюжетно объединенных обсуждением проекта гидрогенератора для одной из великих гидростанций СССР, которые не имели себе аналогов в мире. Картина была принята на Всесоюзную художественную выставку в Москве, и на этом закончилось навсегда мое участие в этих выставках, так как дальнейшее мое творческое развитие привело меня к отклонению от канонов социалистического реализма.
Но самым главным результатом нашей дружбы было мое знакомство с Яковом Пантелеймоновичем Пастернаком, состоявшееся через Сашу Гуляева, давшее мне близкого неизменного друга на десятки лет, который, как никто другой, сыграл исключительную роль в моем творческом мышлении и развитии. Но подробно об этом будет сказано позже.
Пока же я подумал о том, как отдельный случай может повлиять на всю дальнейшую жизнь: ведь, если бы я не написал удачно портрет Жёлтикова, попавший на Всесоюзную художественную выставку в Москве, я вообще мог бы не стать членом Союза художников, так как совместная картина с Гуляевым не давала этого права, а позже – все годы подряд – выставкомы РСФСР браковали мои работы. Портрет Жёлтикова мог бы вполне не получиться! Трудно и бесполезно гадать, что было бы со мной за пределами Союза художников: быть может, я стал бы одним из художников андеграунда?
Как тут не благодарить Фортуну за то, что она все-таки обо мне помнит!
Быть может, выглядит странно, что я столь часто говорю о Судьбе, Звезде, Фортуне – столь неосязаемых, быть может, мифических понятиях. Но что делать, если в моей жизни было много Случаев, которые кардинально влияли на дальнейший ход событий? Ведь я мог и вовсе не стать художником, хотя к этому стремился с детства!
Эту фразу я написал вовсе не из чувства сострадания к Великолепному Человечеству, которое, не увидев моих будущих картин, могло засохнуть от безысходной Печали. Не усохло бы!
Но ведь я завел разговор о своей Судьбе. Дело в том, что после ухода немцев из Нальчика, я, минуя 9 класс средней школы, поступил сразу в 10-й и закончил его с аттестатом отличника, что давало право поступления без экзаменов в институт. Но какой? Все художественные вузы были в эвакуации, Киевский и Харьковский оказались на оккупированной территории, просто не существовали. В этих обстоятельствах я и поступил в Северо-Кавказский горно-металлургический институт во Владикавказе в 1943 году, тем более, что физику и математику я полюбил еще в школе. Хотя я учился в институте очень легко и с большим интересом к наукам, имел по всем дисциплинам только «пятерки», мне хотелось все же стать художником. Весной 1944 года я собрал свои рисунки, сделанные в период посещения кружка «ИЗО» при Дворце пионеров Нальчика, приложил копии аттестата об окончании десятилетки и разослал свои заявления в Ленинградский, Московский и Харьковский художественные институты.
К началу лета я получил отказы от первых двух (и не удивительно – в них поступить, не имея художественного училища за плечами, было просто невозможно), и вдруг из Харькова приходит фантастический ответ: «Вы приняты на 1-й курс института»!!! Даже не упомянуто слово «экзамены»! Разве это не Фортуна, не Гений-хранитель, по преданию древних греков, имеющийся у каждого человека? А объяснение этому в Случае, который все равно, что Судьба. В 1942 году в Нальчик в эвакуацию приехал харьковский художник Александр Михайлович Довгаль и устроился работать в газету «Кабардинская правда», где моя мама заведовала отделом объявлений и информации.
Вот там-то мама и показала Довгалю мои рисунки, которые ему понравились. После освобождения Харькова он сразу же туда вернулся, и, когда я послал свои рисунки в Харьковский институт, по моим предположениям, именно он (а зав. учебной частью института был его близкий друг Михаил Иванович Зубарь) и выполнил роль моей Звезды-покровительницы. Но разве обязательно Довгаль должен был эвакуироваться именно в Нальчик?
Вряд ли я делал еще раз попытки поступления в художественный институт, если бы получил отказ так же из Харькова. Для этого просто не было бы никаких оснований. Окончив горно-металлургический институт, я стал бы горным инженером, а, может быть, в дальнейшем, и ученым. В любом случае это была бы совсем другая непредсказуемая жизнь.
Я вновь отклонился в сторону, но эта «сторона» всё равно находится внутри той картины Времени, о которой я веду повествование.
А вот еще несколько кадров, но уже из будничной жизни художников на «Сенеже».
В числе приехавших из разных мест оказалась и Филицита Паулюк, художница из Латвии. Это была рисовальщица самого высокого класса. Когда собирались желающие рисовать модель, позирующую для портрета, всё, что получалось у остальных, выглядело тускло и мелкотравчато. Филицита не занималась иллюзорной тушевкой, натуральным правдоподобием деталей.
Немногими, очень определенными, точными, сильными линиями, обнаруживающими прекрасное знание строения головы человека, лаконично нанесенными штрихами, моделирующими крупную форму, она достигала точного портретного сходства. Уверенность художника и сила его характера делали рисунок творением рук мастера. Но это было еще не всё! Вдобавок ко всем этим достоинствам Филицита обладала фигурой, которую сразу же назвали «гитарой». Когда она проходила мимо на высоких каблучках, в облегающем черном бархатном платье с узкой талией, затянутой в широкий пояс, головы мужчин поворачивались ей вслед, как марионетки на веревочке или железные опилки за магнитом.
Как раз в это время к нам вдруг зачастил из Москвы художник Шурпин, недавно получивший Сталинскую премию за картину «Утро нашей Родины», на которой был изображен в невыразительной неподвижной позе и с таким же, ничего не говорящим лицом, Великий Вождь народов в белом кителе генералиссимуса, сложивший руки на своем животе, стоящий на фоне зеленеющих полей, над которыми восходила утренняя заря. Этому исключительному по своей «глубине» замыслу соответствовало столь же мизерное его исполнение. Картина была слабой даже по самым элементарным критериям реалистического искусства, но в то время удачно найденное название картины в соединении со знанием пружин, влияющих на получение премии (и умением этими пружинами пользоваться), были основными условиями успеха.
Шурпин возил Филиците дорогой шоколад коробками. Этому шоколаду она нашла совершенно неожиданное для Шурпина применение: кормила им нашего ленинградца Сергея Александровича Анкудинова, когда они вдвоем уходили гулять в весенний лесок, где предавались веселым воспоминаниям об Александре Сергеевиче Пушкине и Дарье Финкельмон.
Анкудинов, с которым у меня установились дружеские отношения, был интересным человеком с оригинальными взглядами, сильного характера, и в прошлом обладал необычайной физической силой, подорванной ранениями на фронте. Худощавый, мужественный Сергей Александрович, хотя и был намного старше Филициты, не шел ни в какое сравнение с рыхлым лауреатом Сталинской премии.
Филицита, как многие молодые красивые женщины, обладала превосходным аппетитом, и, когда навещала в Ленинграде одиноко живущего Сергея Александровича, уже после «Сенежа», накупала сосиски килограммами для совместных пиршеств.
Бедный Шурпин, как ему не повезло: кормить шоколадом своего счастливого соперника – это уж слишком! Но что делать, если бессмертный Амур любит шалости, и легкомысленно посылает свои стрелы без учета лауреатских значков?
Правительства и общественно-политические системы приходят и уходят, а власть Амура по-прежнему живет.
Анкудинов хорошо играл в шахматы и хотел втянуть меня в это занятие, но я понимал, что нельзя хорошо играть, не изучая теорию, а тратить на это время не хотел. Как сейчас, я вижу его в Союзе художников за шахматным столиком, где он по вечерам проводил время. Он держал обычно одну руку на животе, стараясь смягчить хронические боли язвы желудка, полученной на фронте.
Когда я пишу о своих друзьях, иногда думаю, что кто-то другой может о них судить иначе. Конечно, может!
Истина не только многозначна, что очевидно, но само понятие «истина» условно, за исключением конкретных частных фактов физической материи, например: Н
+ О = Н