Были и будут еще написаны тысячи исследований причины, почему именно в России оказался возможным этот эксперимент, принявший такие чудовищные формы, мог ли он быть другим: слишком много исторических причин и обстоятельств, вплоть до психологических особенностей главных его руководителей, характеризующихся патологической, маниакальной одержимостью насилием, влияли на конечный результат.
В историческом процессе ни одно звено в цепи событий не исчезло бесследно, так как последующее звено сцеплено с предыдущим.
Никогда впредь попытки строить государство справедливости методами диктатуры и концлагерей не должны иметь места.
Никогда память русского народа не забудет то массовое, планомерное, продуманное истребление сынов и дочерей ее народа, которое осуществляла партия большевиков под руководством Ленина и Сталина, породив общество с раздвоенным сознанием, общество, в котором двуличие и угодничество стали неизбежной формой выживания.
Никогда сознание русского народа не забудет и того романтического бескорыстного взлета мечты во имя осуществления общечеловеческого счастья, который наполнял жизнь высоким смыслом, ибо душа русского человека не может не стремиться к бескрайним горизонтам, легко отрываясь от реальной действительности, бессознательно находя в этом постоянное обновление и спасение. Это свойство русского народа помогло ему духовно выжить в дни монгольского нашествия и тирании тоталитарного сталинского общества и поможет ему пронести в будущее преданность светлой мечте.
Никогда не будет забыто то чувство причастности к великим свершениям истории, которое наполняло гордостью за свой народ и свою Родину.
Никогда не будет забыто то чувство уверенности в завтрашнем дне, которое основывалось на уже осуществленных благах: отсутствии безработицы, бесплатной медицине, дешевых продуктах (пусть в скромном ассортименте), квартир и транспорта, а также бесплатном среднем и высшем образовании, общедоступности театров, филармоний, музеев.
Думается, и дальше в этом народе человек будет цениться не за количество денег в банке, а за щедрость души и способность к состраданию к обиженным судьбой людям.
Россия под именем «Советский Союз» повлияла на ход мирового исторического развития, вынудив руководство капиталистических стран пойти на большие социальные уступки своему населению, чтобы не допустить взрыва по примеру России.
Советский Союз, все входящие в его состав народы, сыграли решающую роль в победе над гитлеровской Германией и спасли тем самым страны Европы от фашистского господства.
Я не знал ни одного человека, с которым мне приходилось встречаться непосредственно после смерти Сталина, который мечтал бы о восстановлении монархии или капитализма. Все считали как монархию, так и капитализм прошедшими этапами исторического развития, канувшими в вечность.
Мне казалось тогда, что постепенное взаимное проникновение и обогащение социализма и капитализма, этих двух крайностей, будет составлять содержание дальнейшего развития общества на планете, уменьшая возможность ядерной войны и открывая путь к непрерывному развитию.
История не может «забыть», что социализм «правильно» или «неправильно» уже строился с 1917 по 1990 год в России (и других странах социалистического лагеря) и внес новые черты в исторический процесс. Простой возврат к капитализму был бы для России путем вспять, возвратом истории назад, потерей перспективы на будущее.
Однако, суть истории – движение из прошлого в будущее, и заменить историю антиисторией нельзя.
Сталинский террор с массовыми расстрелами прекратился, и мы верили в будущее социалистического общества, в его способность к гуманизации и совершенствованию, в возможность избавления его от извращений, связанных с произволом партийной диктатуры. Мы верили в «социализм с человеческим лицом», да и не только мы: сама эта формула пришла из Чехословакии и Польши, где после 20 съезда КПСС возникли подобные надежды.
Наша борьба в Ленинградском Союзе художников за свободу творчества была частью той борьбы, которую начала советская интеллигенция за очеловечивание советского строя.
Наступило время «хождения по лезвию ножа». Оно требовало мастерства канатоходца, когда один ошибочный шаг грозит гибелью, а погибать нельзя. Нельзя погубить процесс обновления. Нельзя заниматься глупой бравадой. Людей, которые воспользовались бы любой ошибкой, было более чем достаточно не только в аппарате власти, но и в среде самих художников, часть которых была вполне удовлетворена существующими нормами и ограничениями в искусстве. Она с ними срослась, в подрыве их видела угрозу для себя. Обстановка созрела.
Требовался первый решительный поступок. Взрыв произошел, как это нередко бывает, неожиданно, неумышленно, стихийно.
Путь. Противостояния и становления
Глава I. Первые шаги в Ленинграде
Я приехал в Ленинград осенью 1950 года после окончания Харьковского художественного института для поступления в аспирантуру Института им. Репина. Я получил диплом с отличием, и руководство института уговаривало меня остаться в Харькове, где гарантировало мне место преподавателя. Однако преподавательская деятельность меня не привлекала. Я хотел совершенствоваться в занятии искусством, и, как мне тогда казалось, аспирантура в Ленинградском художественном институте могла этому способствовать.
Я остановился жить у моих двоюродных сестер – Дины Ивановны и Ларисы Ивановны Панькиных, добрейших людей, живущих скромно, но гостеприимно, и, при первой возможности, любящих повеселиться.
Однако, в аспирантуру мне не суждено было попасть – к моему огорчению вначале и великой радости в дальнейшем. Институт им. Репина при Академии художеств (в прошлом просто «Академия художеств») был наиболее устойчивым хранителем строгих академических традиций реалистического искусства из всех художественных вузов Советского Союза. И это неудивительно: ведь именно из стен этого величественного здания, увенчанного античными статуями, смотрящими в сторону молчаливых сфинксов, глядящих в пространство Вечности под плеск отливающих свинцом волн широкой Невы, над которой с противоположной ее стороны вознесся ввысь величественный Всадник на бронзовом коне с пророчески протянутой рукой, вышли такие великие русские художники, как А. Иванов, К. Брюллов, В. Суриков, В. Серов, М. Врубель.
Кажется, сама Судьба сделала этот Дом с его узкими коридорами, тяжелыми каменными плитами под ногами и высокими полутемными сводами над головой, Рафаэлевским и Тициановским залами, символизирующими эталоны Высокого искусства, – хранителем неумирающих традиций. Даже подвижные фигурки студентов и студенток в современных одеждах, мелькающие внизу под прохладной высотой его сводов, не в силах нарушить каменное величие исторического Дома.
Не попав в число «избранных» – преподавателей, аспирантов и студентов, ежедневно ступающих по каменному полу Храма традиций, я избежал гипнотического воздействия его стен, которое охлаждает порывы чувства и замедляет движение крови в сосудах. Только отдельным единицам, проучившимся в нем, удалось освободиться от его сковывающего влияния и обрести свободу.
Воистину, я должен благодарить мою Судьбу, мою Звезду (на которые я нередко ропщу из-за строптивого моего характера) за то, что они всё устроили к моей пользе, окунули в окружающую неустроенную художественную жизнь – без стипендии и руководителей, оставили мне открытое пространство для творчества, предоставили меня самому себе!
Еще не понимая всего этого, думая, что мне предстоит расставание с замечательным городом, ставшим для меня «любовью с первого взгляда» уже при первом посещении его в период учебы в Харькове на пятом курсе института, я бродил по набережным рек и каналов, пронизанный возносящимися ритмами его колоннад, удвоенных отражением в водах, среди устремленных в небо сверкающих шпилей, вдоль гранитных блоков набережных, вдоль простора медленно текущих вод Невы. И тогда и сейчас, я не могу понять непостижимой слепоты почти всех русских поэтов и писателей, лишенных способности воспринимать красоту форм и музыку ритмов как высшую самодовлеющую ценность. Только один Пушкин, в самом деле, единственный аполлонический поэт России, воспел красоту Петурбурга. Даже Александр Блок, утонченный эстет, владеющий колдовской музыкой стиха, внимающий звукам «Мирового Оркестра», живя в Петербурге, бродил зачем-то по грязным вонючим его окраинам, обходя центр города, видя в великолепных дворцах только казенные здания, в странной незрячести своей не замечая совершенства гармонии их форм, в разрушительных порывах своего настроения призывая не бояться разрушения кремлей, дворцов, картин, книг…
Как прав Н. Бердяев, сказавший, что «в России культуру нужно было защищать: Россия жила вопросами нравственности прежде всего»! Что-то нездоровое, надрывное, мученическое стоит за всем этим…
Я решил, не откладывая, возвращаться в Харьков, где мне было бы радо руководство института и куда меня упорно звали друзья с планами совместного создания большой картины ко Всесоюзной выставке. В то время это было очень распространенной практикой, особенно для только что окончивших институт, так как давало большие надежды на быстрый успех, чем работа в одиночку. В случае удачи не только могла быть приобретена государством картина, но не исключалась возможность получения премии, дающей, помимо денег, имя. Найти помещение для выполнения работы, оплатить натурщиков, купить холст, подрамник, краски и быстро успеть скомпоновать и закончить картину одному молодому художнику было не под силу.
Однако, мои добрые родственники разрушили мои планы отъезда: «Не спеши, попробуй устроиться здесь, поживи, а там будет видно: все мечтают попасть в Ленинград, а ты уезжаешь! Поживи пока у нас!»
Что заставило меня согласиться на полную неопределенность будущей жизни, отказавшись от хорошего положения, которое я сразу же получил бы в Харькове, мне самому полностью неясно. Скорее всего, все решила моя влюбленность в сам город Петербург-Ленинград.
Я и сейчас, прожив в нем 47 лет, брожу по нему, как впервые, растворяясь в его красоте и стройности, по-прежнему восторгаясь, не зная чувства привыкания.
Мне удалось за очень короткий срок (2-3 недели) написать композиционный портрет лучшего сталевара Ленинграда Жёлтикова, который не только попал на Всесоюзную художественную выставку 1950 года в Москве, но оказался в ее основной «экспозиции» в Третьяковской галерее. Это был большой успех, так как участие на всесоюзной выставке давало безоговорочное право для поступления в Союз художников.
Так с января 1951 года я стал полноправным членом Ленинградского Союза художников, и вся моя дальнейшая творческая судьба оказалась нераздельно с ним связанной.
Отныне здесь был мой дом, а неудача с аспирантурой стала мелькнувшим эпизодом.
Спасибо Удаче, моей Судьбе, моей Звезде!
Впереди сияло солнце надежды!
С полным основанием я могу сказать, что первые годы пребывания в Ленинграде для меня оказались самыми безоблачными изо всех последующих. Конфликты и противоборства будут потом, а пока я улыбался сам, и другие улыбались мне. Неустроенность быта и недостаток денег меня не угнетали, так как я никогда не знал богатства и всегда испытывал большие симпатии к Диогену. «Истинно богат тот, кто может ограничить свои потребности», – повторял я себе старинную истину философов.
Я прожил некоторое время у родственников, но, поскольку ничто в мире не вечно, возник вопрос о поисках нового пристанища. Этот вопрос еще не раз будет возникать у меня в будущем. Я оказался «чужаком» среди художников Ленинграда, окончивших, как правило, институт им. Репина, знавших друг друга еще по совместной учебе в художественном училище, по существу, с детства. Многие и родились в Ленинграде, жили в семье с родителями, а потом в своей, не зная общежития. Я же вел образ жизни скитальца. Свою «особость» в разной степени я буду чувствовать и в дальнейшем.
Но пока счастье мне улыбалось.
Борис Харченко, мой земляк по Нальчику, предложил мне переехать к нему. В его семье я обрел такую дружбу, такое радушие, такую душевную близость, о которых я не мог не только мечтать, но само существование которых не мог представить.
Я не боюсь даже употребить слово «любовь» – обоюдную, открытую, взаимную. Рая Плетнева, его жена – обаятельная, умная, талантливая – разделяла наши чувства, и мы могли до трех часов ночи запоем говорить об искусстве, рассказывать друг другу забавные истории, слушать на проигрывателе симфоническую музыку. Однажды Борис купил в каком-то комиссионном магазине старую заигранную пластинку с Траурным маршем из «Гибели богов» Вагнера. Когда сквозь шипение и потрескивание из неведомой бездны зазвучала эта сверхчеловеческая, неземная, трагически-героическая музыка, возникла, нарастая, и, затихнув, вернулась в свою тайну, мы были так потрясены, что не находили слов для выражения своих чувств.
Наша взаимная любовь возникла, как мне кажется, непроизвольно, совершенно внезапно.
Мы оба с Северного Кавказа, из Нальчика, когда-то ходили в кружок «ИЗО» при Дворце пионеров, которым руководил замечательный энтузиаст, очень оригинальный художник H. H. Гусаченко. В то время мы были не более чем знакомы. Борис до войны поступил в Московское художественное училище, потом учился в Тбилисской академии художеств, откуда со своим близким другом Джоном Папикяном перевелся в Ленинградский институт им. Репина. Я же в войну окончил первый курс Северо-Кавказского горно-металлургического института во Владикавказе, и только после этого мне удалось поступить в Харьковский художественный институт. Встретились мы уже только в 1950 году на экзаменах в аспирантуру, куда из-за ограниченного количества мест были приняты все рекомендованные самим институтом, а также инвалид войны из Киева Иван Савенко (по личной просьбе А. Герасимова) и художник из Эстонии – прибалтам было выделено место практически вне конкурса.
Борис был очень талантлив, написал лучшую из своего выпуска дипломную работу (Б. Иогансон, его руководитель даже поцеловал Бориса на защите – только его!). Он и на экзаменах в аспирантуру написал лучшие работы. Если я в первые годы после окончания института находился в инкубационном состоянии без четких предпочтений в выборе той или иной художественной системы, как основы своего дальнейшего развития, то Борис вполне определился в своих пристрастиях: это были Константин Коровин и Эдуард Мане с их раскрепощенностью мазка и, в то же время, умением академически правильно вылепить лицо. Он шагнул вперед по сравнению со всеми остальным художниками своего выпуска (Ю. Тулиным, А. Королевым, Н. Медовиковым, А. Соколовым, А. Васильевым и другими). Его дарование наиболее ярко раскрывалось под впечатлением непосредственного общения с натурой (как это было и у его кумиров – Коровина и Мане). Именно такие работы приносили ему похвалы товарищей, и его считали одним из тех, кому предстоит яркое творческое будущее. О его дальнейшей судьбе я скажу позже, тем более что она во многом типична.
Бориса Харченко все любили за талант, общительный характер, обаятельную открытую улыбку и любовь к веселым товарищеским пирушкам. Интересно то, что в Харьковском институте (в период моего пребывания в нем) совсем не было такой традиции, тут же она была своего рода культом. Здесь можно было гордиться большим количеством выпитой водки и даже тем, что в войну продал хлебную карточку, чтобы купить «поллитру». Но мужские компании без этого не бывают, и своим приобщением к ним я был «обязан» уже обществу Бориса.
Конечно, наша близость не возникла бы без общности взглядов на искусство. Я не верю, что могут близко дружить художники-антогонисты. Мы оба очень любили великих старых мастеров: Рембрандта, Веласкеса, Эль Греко, Микеланджело, а из более поздних – импрессионистов (я к ним прибавлял Ван Гога и Гогена), из русских живописцев – В. Серова, К. Коровина, М. Врубеля (я в список включал А. Иванова и В. Сурикова). Очень важно, что любовь к поздним мастерам не уменьшала любви к ранним.
Эта наша взаимная любовь озаряла все первые годы моей жизни в Ленинграде.
Как ни хорошо мне было у Бориса Харченко, моего друга, но всему свое время и место. У него изменились домашние обстоятельства, и я перебрался на житье-бытье к Сергею Алексеевичу Толкачеву в его мастерскую, бывшую когда-то Куинджи, на углу 6 линии и Малого проспекта Васильевского острова.
Мастерская была при квартире, но он и сам часто ночевал в ней, и мы жили вполне дружно. Хотя Сергей Алексеевич был вдвое старше меня, мы (я и Борис Харченко, который частенько приходил к нам) не чувствовали разницы в возрасте, и звали его просто Сергеем, а Борис иногда любил этого веселого человека называть на французский манер Сержем. Когда Сергей смеялся (а это было часто), его малиновое худощавое лицо становилось еще малиновей, и смех нередко переходил в зычный хохот, сверкали свои и вставные зубы, а в глазах мелькал бешеный огонек.