– Так, может, не будем его будить?
– Нет, разбудим. Ему общаться надо. А то лежит и молчит, молчит. В палате трое лежали и спали, а один, с забинтованной головой, сидел на койке и ел что-то из консервной банки, доставая ложкой.
Федор Редкозубов спал, лежа на спине. Его узнать было трудно: желтое одутловатое лицо, обросшее многодневной седой щетиной, и разросшиеся усы, а брови, еще недавно угольно-черные, теперь тоже были седые.
Капитолина тронула его за плечо. Федор Матвеевич открыл глаза, мутно взглянул на меня и спросил хрипло:
– Принес?
– Что принес? – удивился я.
– Ну что. Плоскогубцы взял, а обратно…
– Федор Матвеич, вы меня не узнаете?
Он помигал, его глаза прояснились. – А-а, Вадим… Я подумал, это Сыч.
– Что еще за сыч?
– Мишка Сыч, слесарь мой, монтажник. Как взял мои плоскогубцы на этом… на форту… Ну ладно. Ты чего? Ты же в море ушел.
– Был в море, а теперь пришли в Кронштадт, – моя лодка в доке.
– А-а, в доке. – Редкозубов с хриплым стоном сел на постели, согнув колени под одеялом. – А Маша где?
– Маша на работе, папа, – сказала Капитолина. – Я тебе на тумбочку утром кисель поставила в банке. Почему не пьешь?
– Попью.
– Ну хорошо. Вы поговорите, а у меня дела.
Она вышла из палаты.
– Федор Матвеевич, я вам из Хельсинки подарок привез. – Я достал из кармана узкий кожаный футляр. – Вот.
Он взял, осторожно раскрыл и вынул из футляра бритву.
– Это «Золинген», – сказал я. – Самая лучшая фирма.
Редкозубов медленно провел блестящим лезвием опасной бритвы по ногтю большого пальца левой руки. Ноготь был железного цвета да и, наверное, такой же твердости.
– Ух ты-ы, – качнул он головой. – «Золингу» раньше в Питере продавали. До революции. Где ты ее взял?
– Я ж говорю: в Хельсинки. Наши лодки теперь базируются в Финляндии – в Хельсинки, в Турку. Там в магазинах все, что хотите, продают.
– А-а, в Финляндии. Ну спасибо тебе. А то бриться нечем. – Он улегся, закрыл глаза и надолго замолчал.
Я решил, что Федор Матвеевич заснул, и собрался уходить, но тут он сказал, не раскрывая глаз:
– Мне Таисия снится. Вчерашней ночью сели чай пить, а она говорит: «Ты зачем ее снял?»
– Что снял? – не понял я.
– Ну что – икону. Я ей говорю, раз велели снимать, значит, надо. А она: «Бог не простит, что иконы снимают, храмы разоряют». Я ей: «Бога-то нету». А Таисия как закричит: «Есть Бог!» И крестится, крестится… Тут я проснулся. А ты как думаешь? – спросил он, покашляв. – Раньше-то люди всегда Богу молились… Так есть он или нет?
– Я в бога не верю, – ответил я, как подобает комсомольцу, хоть и выбывшему по возрасту. – А если кто верит, так не надо им мешать.
– А-а, мешать не надо… А ломать надо? Андреевский собор зачем сломали? В котором отец Иоанн служил? От него что – вред был?
– Не знаю, что вам сказать, Федор Матвеич.
Опять он замолчал надолго. О чем думал старый артиллерийский мастер? Вспоминал свою трудную жизнь?
Когда Редкозубов стал похрапывать, я мысленно простился с ним и вышел из палаты.
В конце коридора несколько мужиков в серых больничных халатах курили, шумно разговаривали, смеялись. Насколько я уловил, проходя мимо, разговор шел о бабах. Ну как же, о чем еще говорить, коли жив остался в боях?
Вдруг я услышал:
– Эй, постой! Плещеев, что ли?
Из их группки вышел один на костылях, держа на весу правую ногу в толстом чулке обвязки. Светлые глаза навыкате, толстогубая усмешка, – да это же Лысенков!
– Здорово, Паша!
– Привет, Вадим. Чего тут делаешь?
– Навестил деда. А ты? Где тебя прихватило?
– На Вормси! Слыхал про такой остров?
Я знал, конечно: Вормси торчит между материковым побережьем Эстонии и островом Даго и прикрывает с севера вход в Моонзунд.
Лысенков, стуча костылями, направился к деревянному дивану у стены коридора. Мы сели, закурили. Паша пустился рассказывать, как их батальон морпехоты в порту Палдиски посадили на торпедные катера, и – с ветром наперегонки – помчались они к острову Вормси.
– При свете дня! Дневной десант, ты понял? – Он хохотнул. – Такое нахальство! Высадились быстро, там у берега мелко, и пошли, пошли на пригорок. Тут фрицы рюхнулись, огонь открыли. А мы прем, слева мельница, я со своей ротой жму к этому ветряку. Перебежками, сквозь кустарник! Тут и прихватило меня. Осколками выше сапога. Как раз новые сапоги я получил! – Опять он хохотнул. – Лежу, значит, и думаю: ну всё, пропала нога. А десант прет, пальба страшная. Мои ребята, двое, потащили меня на плащ-палатке к урезу, перенесли на катер. Ну, за два часа управились, фрицы с Вормси сбежали на своих шаландах, – на Даго переправились. Ты понял?
– Вы, морпехи, молодцы.
– Ага. Ну, а нас, раненых, и убитых тоже, торпедники – полным ходом обратно в Палдиски. А там что? Войска прошли, только комендатура осталась, семь с половиной человек, медицины никакой. Сунулись в эстонскую больницу, там пусто, врачи куда-то подевались. Хорошо, что фельдшер, старичок-эстонец, на месте оказался. Он мне на ногу – шину. И другим раненым сделал перевязки. Мы ему деньги – нет, не берет, головой качает. Не в ходу у них советские деньги. Так мы ему весь свой табачный запас! У меня трубка была, красивая, я ее тоже отдал. Он же ногу мне спас, понятно?
– Понятно. – Я посмотрел на своего «Павла Буре».
– Торопишься? – сказал Лысенков. – Ну, короче, шел в Кронштадт катерный тральщик, нас на нем и отправили. А с ногой было тут плохо. Кости здорово раздробило осколками. Говорили врачи, что не срастется, что придется отрезать. Ну я – на дыбы! Не дам резать! Шум на весь госпиталь. Что ты! Мой отец приходил, просил, чтоб без ампутации. Значит, стали хирурги обтачивать, подгонять кости – ювелирная работа! Останется у меня нога, ты понял? Ну, будет короче, чем левая.
Лысенков глубоко затянулся, выпустил длинное облачко дыма.
Я пожелал ему твердо стать на ноги. Мы простились, я направился к выходу.