– Знаю: четыре человека.
– Там я что обнаружил?
– Бабу?
– Нет, немецкие дзоты, чтобы остановить нас, атакующих. Потом я нашел картошку – доты. Просидели дней пять. Вдруг: надо брать! Нас выстроили и начинают смотреть как на карикатуры Кукрыниксов. Вся Кубань кочует. Все на колесах. Абсолютно умрешь: нас осматривал Доватор. В бурке. Сотня за ним. Герцы, сейчас не соврать: плисовые красные штаны…
– Откуда взяли таких доходяг? – вопросил строго Доватор.
И нас пустили ухаживать за лошадью сзади. Хохот стоял раскатистый. Лошадь нас не слушается. Через три дня после прибытия нас туда Доватора на куски разорвало.
Были сибиряки на лошадках. Маленьких, черненьких, хорошеньких, послушных. Все прилажено, как следует.
А мы новобранцы, новоиспеченные казаки смотрелись как динозавры какие – даже разведка однажды было приняла нас на одном хуторе за недобитых немцев.
Да, значит, видит командование, что из нас не получились казаки. И вскоре в их числе я оказался в декабре сорок второго участником прорыва блокады Ленинграда.
– Как ты оказался опять здесь?
– Не помню. Нас везли в Ленинград дней пятнадцать. Да, пятнадцать. Поезд наш немцы бомбили нещадно. И вот оказался я под Невской Дубровкой. На нашем хорошем берегу. Потом прошел переформирование. Нас готовили к лету сорок третьего года на Синявинские высоты.
– Они действительно высокие?
– Сорок шесть метров. Потому что вокруг болота. Гать. Мы вылезли от Дубровки – зольная сопка. Зола сделала сопку. Ну, взяли мы все эти поселки. Но это не самое интересное. Для того, чтобы взять высотки, надо пройти пять километров или – по гати. Там любое дерьмо уходило в болото и рвало со страшной силой. Двадцать третьего пришла техника – два танка. Немцы их подбили. И они загородили нам дорогу. Тогда мы применили ствольные минометы. Подошли к сопкам. Без поддержки артиллерии. Немцы катали на нас гранаты. Итак, стало быть, время для атаки было выбрано не подходящее: ведь болота вернуть – не шутка…
И взяли-таки их, синявинские, – ходили по трупам. Они всплыли летом. Вот там – не могу себе простить – там мы обстреляли штрафную роту… ночью сидим – не укрепиться, ничего…
– А как они, немцы, сидели?
– На них же ничего мокрого не было. Ночью сплошные ракеты пускали. И вот видим: какой-то народ шевелится, и мы палили, благо патроны были. Немцы в тот момент испугались прорыва в Пулково. Стали отсюда снимать туда военные силы.
До Пулково отсюда примерно восемьдесят километров.
Немцы уже почти не стреляли по нам. Их мало здесь осталось. По одному стрелку у пулемета в дзоте.
Вот тогда при плюс пяти градусах я отморозил ноги и попал в полковой госпиталь. Когда я пришел в часть (в конце января), мне и говорят, что я пришел в валенках. У этой Вороньей горы…
Вдруг поступает приказ: надо брать Кингисепп. И все это время мы в валенках. Ноги в них не просыхали.
Да, Антон, подожди, старина, попутно в борьбе с немецкой группировкой спасли штаб маршала Говорова – буквально на руках спасали штабистов. Брали Вермарн – станцию под Кингисеппом, где сходились две важных дороги. Немцы спешно уходили – боялись окружения. А поскольку мы действовали без начальства, то били немцев повсюду и отовсюду, и они, немцы, считали, что их окружают.
Представляете: в Кингисеппе у немцев бал идет: полный свет в большом доме, танцы-шманцы, и мы с автоматами сюда входили… А меж тем в это время под Лугой опять немцы брали то, что мы только что освобождали. В марте же сорок третьего. Ну, мы – снова сюда. С месяц здесь поболтались. К этому времени у меня была полная голова вшей и я во всем немецком был. Встретил нас наш генерал. Изругался. Думал, что мы немцы. А у каждого через плечо автомат или винтовка.
Потом начались самые страшные времена. Наступаем на Нарву. Влево и вправо – болота. А просека немцами пристреляна. И аккуратно кидаются мины. Никто ничего сделать не может. Бойцы – соседи встречают: «Здрасьте! Кто вы? А присоединяйтесь!..» Дальше – завал. За ним немцы. Дней пятнадцать так скитались. Потом походная кухня. Выходим к Нарве наконец. Нас осталось в роте человек тридцать. Нарва – река шириной с Малую Невку. Забрана она льдом. Мы, бойцы, все, как полагается, окопались, зарылись. Сидим. Я прислонился спиной, как начальник, к сосне. Вдруг шум.
Два «тигра» на меня прямиком ползут. Слепят взрывы, падают деревья, ветки. И что-то еще. Не очень-то страшно. Но едва высунулся в видимое пространство знакомый боец – армянин – и нет его. Наповал убит. Нарва-река слева от нашего расположения. Каждый вечер начинается иллюминация над городом: продолжается бомбежка. Понавешены ракеты. В свете хорошо видны всякие постройки, хрупкие церквушки. И к нам относит осветительные ракеты, и нас же периодически бомбят наши бомбовозы. Случается, всю ночь. Наше пристанище все в воронках поизрыто. И сосны поиссечены.
Город, значит, правее. Кстати, и я, наступая, все время норовил правее взять. Когда форсирование Нарвы началось, я был удивлен тем, что нас никто не обстрелял сразу; оказалось, смысл отражения нашей атаки у немцев был такой: нас не трогать в передних линиях, а отсечь (у них все было пристреляно) от нашего берега фланговым огнем. Вот когда мы вошли в первые траншеи, они стали нас резать с флангов. Мы не могли находиться в траншеях, вскакивали на брустверы; они крыли, садили по нам из минометов – устроили нам Варфоломеевскую ночь. В буквальном смысле. Тут-то и автомат оказался (было такое ощущение) бесполезной, голой игрушкой.
Мы гранатами отбивались. Я только хотел подорвать дот – меня взрывом оглушило. Это – не моим. Я сообразил. И меня легонько перебросило через всю эту бандуру дота: сюда попал снаряд. Валяюсь и вижу небо, славян, которые болтаются туда-сюда. И вдруг откуда-то сандружинница явилась, примотала на мне все, что нужно, сделала куклу и перетащила меня на наш берег. Подвиг совершила. Ведь в течение нескольких дней наши пытались вырваться из окружения, кричали, но никто не смог вырваться. А немцы и лед взрывами покрошили, чтобы уже никто не прошел.
Каким-то чудом потом сюда подошел батальон нашей части. Я пролежал спиной на снегу дней десять. Мне давали спирт, вернее просто вливали в горло. Кто? Сандружинницы и те, кто не пошел на тот берег. Я был нетранспортабелен. Неожиданно обнаруживается здесь ни с того ни с сего появление взвода ПТУ (снабжение). Его начальник, Сашка Михайлов, организовал повозку, меня погрузили на нее; Сашка провожал меня, влил в меня, наверное, пол-литра спирта. Меня уж так кидало в повозке по камням и ухабам дорожным. Когда довезли меня в госпиталь, я был в лучшем виде. Таком, что по моему прибытию сюда, все медсестры побросали всех раненых и – ко мне. Когда я уснул, я досчитал до девяносто восьми в уме, но слышал очень хорошо, как ампутировали мне руку, как с глухим звуком она, точно неживая, упала в таз. Это было в апреле сорок четвертого. И после этого мне делали еще семь операций. Газовая гангрена – самое страшное. И страшное – двадцать восемь единиц гемоглобина. Две недели я все-таки пролежал на снегу без всякой помощи и потом, значит, я оказался в госпитале в Сланцах. А оттуда меня перенаправили транспортом в Александро-Невскую Лавру. Тем временем знакомые мне ребята написали моей матери (чтобы ее успокоить), что меня послали якобы на курсы офицеров.
В Александро-Невской Лавре я быстренько очухался, все пришло в порядок. Вот однажды прихожу я из самоволки, меня встречает укротительный приказ: явиться на комиссию! Мол, давайте бриться. На комиссии был начальник госпиталя, заведующий отделением, главхирург и еще кто-то. Дали мне третью группу, направили в Петроградский райсобес. А в райсобесе я сказал: вот выписали – инвалидную группу не дали. И тут дали мне сходу вторую группу. Можно жить.
– А ты-то, Антон, как попал в армию? – спросил Ивашев. – Как тебя зацепило? Что – тебя призвали по ошибке? – спросил с недоверием некоторым как будто вот его обошли в этом отношении, и было ему обидно.
– Тогда, весной сорок третьего, после оккупации Ржева, я просто оказался на пути славных бойцов, – сказал Кашин. – Некоторые видят в этом как какое-то шутовство – даже с какой-то обидой и неверием, что вот в этом-то я будто обошел до обидного их, – государство вроде бы сплоховало для них.
– Ты о вере полегче высказывайся тут. Вот она – верующая у нас… Очень…
– Да, у меня иконка есть, – подтвердила при сем разговоре присутствовавшая дама, Елена Усачева, знакомая Зои Ивашовой. – От матери. Третьего века. И я молюсь. Мой сын в Афганистане воевал. Так он, мальчишка, писал мне: «Мама, молись за нас. Сидим в земле. Никто нас не спасет…» И они молились. И я. Я все-таки мать… Все чувствовала. Мой внук все метет. Никому и ничему не верит, как верили мы – были патриотами…
– Ну, если первый президент наш, партийный босс, предал Россию, как самый ярый диссидент – это ж такой удручительный пример… А молодые сейчас раскованные – без руля и ветрил. Сын работал в фирме иностранной. Уволили. Она лопнула – теперь без работы и помощи. Никому не нужен.
– Да, молодым сейчас тяжело.
– И в блокадное время были мерзости…
Х
На углу Гороховой и Дзержинской улиц Ленинграда стоял шестиэтажный дом, в котором жила семья – на третьем этаже – Лены Усачевой. При воспоминании ей, трехлетней, ярче всего запомнилось видение из окна страшного наводнения, случившегося в 1924 года, – когда было не видно даже ориентира Фонтанки – просто в небывалом водном разливе среди улиц даже плавали гробы среди всякого хлама. Знающие люди говорили, что это – факт! – размыло Митрофановское кладбище: оттуда они и приплыли. В царское время, в 1904 году, здесь разрушился Египетский мост, перекинутый через Фонтанку, и потом был построен временный деревянный в шашечках (как был вымощен – в деревянных шашечках – одно время и Невский проспект). Вот похожий водоворот, казалось ей, испытывал и ее потом в жизни.
Лена училась в бывшей немецкой школе, имевшей великолепные малый и большой спортивные залы. В первых классах тогда училось по 40 учащихся. В школе кормили ребят обедами. Вторыми блюдами – в обязательном порядке. Бесплатно для малоимущих ребятишек. С учебниками, однако, было накладно: их выдавали ученикам на руки на учебный год, а по окончании его их следовало сдать обратно. Тетрадки тоже выдавали в первых классах. Обучение шло совместное. Математика Лене давалась плохо, а вот русский язык и остальные предметы она усваивала хорошо. На театральные представления они, ребята, чаще всего ходили в ТЮЗ. Билет стоил один рубль десять копеек.
Дирекция школы редко вызывала родителей провинившихся учеников: учителя самостоятельно улаживали возникавшие проблемы – они были достойные, знающие. Половину их составляли мужчины. Например, математика школьники не любили и прозвали его «козлом». А физику преподавал отличнейший учитель, и Лена у него занималась прилежно, с интересом даже. (Куда-то потом ушло, она не знает.)
До революции отец Лены работал подрядчиком строительных работ и по-честному рассчитался со всеми рабочими. Однако кто-то из клеветников показал в органах госбезопасности, что у него наверняка есть золото, и в 1934 году его посадили на полтора месяца в тюрьму и допрашивали по этому поводу, прежде чем снова выпустили. Все обошлось. Только он, как человек предприимчивый и бухгалтер знающий, расчетливый, в 1936 году завербовался на Колыму. В Магадан. (Бухта Нагаева – говорили так) стало быть, пускай, погнался «за длинным рублем» – северным; известно: прибавка к зарплате северянам была приличной. Это многих работающих устраивало. Золотые прииски находились в 500 км от Нагаево. Здесь, среди сопок, фактически одновременно длились лето и зима – почти без сезонных температурных переходов, Лена почувствовала это сразу по приезде сюда; здесь, между сопок, и не было такого злого докучавшего ветра, как вне их.
В Магадане Усачевы втроем – отец и приехавшие жена Елизавета и дочь Лена – пробыли полные два года, тогда как отец дорабатывал еще год по контракту. А доработав его, он завербовался еще на три года. И уже Лена с матерью не успели приехать к нему; а приехав опять в мерзлоту, жили уже в Оротукане еще два года, в течение которых Лена закончила в школе 9 и 10 классы. Она вполне освоилась здесь, на севере. Каталась на санках, на лыжах. На сопках кучилась мелкая растительность. Росла в обилии брусника – созревала крупная, как клюква; если лечь среди ее кустов на живот – возникал перед глазами ярко-красный ковер до небес.
Местные старожилы собирали бруснику в бочку и оставляли на морозе без воды; мороз схватывал всю ягоду – и ее сохранность была предопределена на долгие месяцы.
Безусловно в Оротукане культурных развлечений не водилось. В доме пиликало радио – из черной висевшей на стене тарелки. Имелся патефон с пластинками. С романсами Юрьевой, Сульженко. «Самовар и моя мама», «Дядя Вася – хороший и пригожий» и другие песни. Ходили на танцы в тамошний Дом учителя. Танцевали под рояль. Под оркестр танцевать ходила более культурная публика, как она себя представляла. А гитара в этот момент почему-то попала в немилость властьпредержащим и поэтому мало звучала где-нибудь. Ну, демонстрировались еще кинофильмы… Развлекали…
Мать и дочь Усачевы вернулись в две забронированные комнаты в Ленинграде летом 1939 года. Вскоре Лена вышла замуж и на следующий год она родила дочь Дашу. Стояли лютые морозы. В финскую войну. И было затемнение. Воевать ушли ее знакомые парни, которые были старше ее на 2 года. Было печально ей.
Лена засобиралась поступить в театральный институт: намеревалась продолжать учебу. Перед ней был манящий пример: соседка-сверстница Ирка занималась в Ленфильме – в студии киноактера. Да Лена некстати внезапно заболела, и у нее выявили плеврит. Тогда, когда уже началась эта сверхвойна. Из Ленфильмовской студии прислали ей сообщение: «Заберите Ваши вступительные документы!» «Иди на курсы машинистки», – посоветовала ей мать. Но случайно она наткнулась на вывешенное, видно, наспех на желтом звании главного штаба объявление военторга: «Требуются продавцы!» И она пошла сюда. И ее взяли на службу продавцом. На оклад 225 рублей.
Она и мать жили вдвоем – отец остался на Колыме. Они, став донорами, получали рабочие карточки, а кроме того, как все семьи военторговских работников, были прикреплены к столовой, в которой получали всякую еду, кашу, масло. Словом, каждый день имели что-то пожевать, поддерживали свои силы.
В апреле 1942 года они эвакуировались в Костромской край. В самую глушь.
Мамины предки были уроженцами этих дремучих заволжских мест. В селе Кузнечное (сколько было таких везде!) мать с Леной и сестрой Симой, выжившей, эвакуировавшейся тоже вместе, снимали комнату. Мать стала работать бухгалтером в колхозе; тетя Сима – сторожем, а Лена – курьером. Она в одиночку за 12 км в город Солигалыч ходила – решительно ничего уже не боялась. Никакого темного леса, соснового или смешанного бора: блокада все начисто отрафировала в ней. Даже местные бабы ей удивлялись, ее бесстрашию. Ведь медведи – бродят. Заблудиться можно.
Раз она и заблудилась так. Ведь подосиновики кругом на лужайках, призывно выглядывают. По тропочке она идет и слышит, кто-то за ней идет, тяжело дышит. Но медведь летом не нападает: он сыт.
Поселившись в здешнем глухом краю, куда их занесло, Усачевы при отсутствии даже электричества – жители еще использовали для освещения свет допотопных керосиновых ламп при остром дефиците даже самого керосина, прожили два года; они благополучно прожили, поджавшись, обносившись и донельзя обнищав и не имея, главное, в достатке продуктов питания, но перебиваясь как-то, получая иногда их в колхозе, как оплату, за наработанные в нем трудодни, или – более существенно за то, что мать шила кое-какие вещички, или сама Лена научилась вышивать (и это их рукоделие тут же в народе обменивалось, на зерно, яички, картошку и молоко – шел, что называется, прямой натуральный обмен, без помощи денежных средств, – на пользу всем нуждавшимся). И для Усачевых, конечно же, существенным подспорьем в пропитании служили лесные дары – ягоды и грибы, коих здесь, в глухих угодьях, плодилось в великом изобилии. Сколько хочешь бери, собирай, суши, вари, ешь, запасай впрок – все только от сноровки зависело. Так они в эвакуации достойно все пережили и перетерпели. Впрочем, как и все население России, на которое Запад наслал беду и которым политики Запада, грязные политики по сю пору, от случая к случаю попугивают свое население – способностью русских к выживанию, его верой и провидчеством.