– Ну, ладно, иду. Иду. Подожди, куда спешишь? Ты не забудь: завтра едем в Берлин. Не забудешь?.. – И под его приглядом уже послушно отправился спать – ровно побитый.
На организованном в части с участием бельгийцев балу все охотно танцевали под оркестр, пили чай и веселились. Маслов ладно барабанил. А Антон при всех своих мальчишеских преимуществах скоро почувствовал здесь неприкаянность, даже одинокость – оттого, что еще не был большим, а значит, ровней всем веселящимся, как это возможно и принимается всеми. Потому не до конца пробыл на этом вечере.
XIV
Итак, на другое утро у них были сборы едущих в Берлин.
Вот показались – из желтого особняка, где размещалась столовая, – три оживленных майора: полноватая Игнатьева, моложаво-стройная Суренкова и новый мужчина – не медик средних лет. Как видно, эта троица как бы соревновались друг с другом в любезностях. Был у Суренковой тихий голосок, он тонко перекатывался, в отличие от густого говорка Игнатьевой. Незнакомец же веселил дам.
Они почти любяще поприветствовали мимо проходящую Иру, свернув головы и неприкрыто восхищаясь и завидуя ей, прелестнице, выделявшейся еще гражданским нарядом, на фоне военных, в том числе и женщин, одетых в однообразную армейскую форму.
А Ира, несколько смущенная таким вниманием, подошла к Антону на тротуаре и нетерпеливо зашептала ему, желая узнать, откуда этот посторонний мужчина. Но он тоже не знал того, что, кстати, нисколько его не заботило.
Ира была жива, неуседлива, добрее, конечно же, всех; она не могла и минутку постоять спокойно на месте: ее все подмывало пойти куда-то, показаться всем. Она будто боялась пропустить что-то очень-очень важное для себя. Живые глаза не прятала – заглядывала глубоко в глаза тебе, – открытая душой. Она захотела пройти с Антоном чуть подальше, вообще пройти с разговором, таким, при котором слов не нужно подбирать, а они точно сами собой являются на уста. При хорошем настроении.
– Ну, развеселились, – завистливо она оглянулась на офицеров. – Смешинку, наверное, проглотили на завтрак. А вот, – глянула она прямо, – и твой неразлучный товарищ идет. – И опять повернула оживленное лицо к Антону, подставила его просиявшему солнцу.
Сержант Волков на ходу оглядывал все. Да грузновато прошедший мимо старший лейтенант Шаташинский, сопя обремененно, казалось, холодно ответил на его приветствие, и сержантские зеленоватые глаза смятенно вопрошали у Антона: «Что бы это значило?»
– Из-за твоих вчерашних проделок… – присудил Антон, отчего Волков переменился в лице. – Не смотрит, – продолжал Антон, – а хуже еще будет, когда спросит с тебя, а спросить он захочет, думаю.
– Нет, постой, о чем ты?.. – спросил сипло Волков, – его сильные руки, словно выросшие из гимнастерочьих рукавов, дрогнули. – Что я сделал вчера?..
Антон напомнил ему, – сержант трагически наморщил лоб; он нисколько не помнил своих вчерашних похождений спьяна, лишь поклялся, что башка подозрительно трещит, что у контуженного. И еще недоумевал, почему он эту ночь проспал не у себя в отделе.
– Ах! Ах! Как скверно, – бормотал сержант сокрушенно, вероятно, невольно сделав открытие тех нежелательных способностей, о которых совсем не знал за собой. – Да и разве могу я теперь ехать? Вместе со всеми?! Нет-нет… Не годится. – И с отрешенно-решительным выражением на лице он выпрямился, поднял голову. – Да он же, старший лейтенант, и парторгом назначен, а я ведь партийный…
Однако друг настаивал, чтобы он не валял дурака и поехал тоже в Берлин, и внушал ему, что Шаташинский не злопамятен. Главное – сам понимаешь, осознаешь. Чувство Антону не изменяло: так и должно случиться в конце-концов, как говоришь и чувствуешь; ему сейчас было хорошо, не на кого дуться, и хотелось, чтобы и все испытывали то же самое. А едва сержант спросил, что же ему делать, он продолжительно посмотрел в его глаза. И он, насторожившись, сдвинул брови:
– Что, извиниться?! Я угадал? Нет, не могу… Я не какой-то художник Тамонов все-таки, чтобы расшаркиваться… Ты уволь меня…
– Пошло, что кривое колесо. Не о нем – о тебе сейчас речь…
– Не могу же я… раскаиваться, что ли, надо?..
– Но ведь Шаташинский, я верю, добр. И поймет!
– Как знать. Бодливой корове бог рога не дал.
– Не говори пустое! А хочешь – я самолично с ним поговорю? – заявил друг с вызовом, будто обладал волшебно-магической силой и искренне верил в возможность этого. В его понятии Шаташинский был душевен, правдив, если только… он, заначальствовав теперь, не изменился…
Облокотившись о решетку палисадника, Волков взгляд остановил на осиротевшей двухлетней дочке репатриантки Ани; та, лепеча, забавно перебирала ножонками по панели в сопровождении Любы. И хмуро признался, что только что вчера из письма узнал: погиб шурин и что поэтому еще напился. Две племяшки небольшенненькие без отца остались…
– Ну, извини. Вроде бы пора… Автобус подрулил… А ты как – берешь для зарисовок бумагу и карандаши?
Антон с неопределенностью пожал плечами, чем-то раздосадованный, или, верней, будучи в сомнении. Не будет ли выглядеть смешным, хвастливым, этаким пижонством? У людей-то на виду… Сказал:
– Как ты скажешь, так и сделаю. Идет?
– Лучше, Антон, сначала сделай что-то нужное, нежели раскаиваться в том, что ничего не сделал, – посоветовал ему сержант. – Ты ступай за инструментом. Жду.
Антон с ним словно поменялись ролями.
Возле парадной с Антоном поздоровалась знакомая темненькая немка, в желтом наряде и в коричневых туфлях на толстых пробковых каблуках, и сын ее лет тринадцати. Эта немецкая фрау со дня Победы сама по себе ежедневно приходила к ним и – чего не нужно было делать вовсе – убирала помещение кухни, а иногда и другие комнаты; она даже вытирала пыль с хранившейся в серванте хозяйской фарфоровой и хрустальной посуды, хотя до нее никто и не дотрагивался, содержа все вне прикосновенности. Верили, что в скором времени сюда вернутся сбежавшие на Запад хозяева. И немка прилежно исполняла начатое, поскольку на ее иждивении было двое детей, хотевших есть – исполняла, несмотря на то, что Антон и Коржев запрещали ей обслуживать себя, не бар, не белоручек, и давали ей и так какие-нибудь продукты, понимая ее положение и нарочно принося их каждый раз – после завтрака ли, после обеда ли, – из столовой.
Кашин повлек немку за рукав в отдел и в кухне положил ей в сумку приготовленные хлеб и масло:
– Bitte! Alles heute. Heite nicht arbeit! Nein! Nein! Kommen Sie! – Пожалуйста! Все сегодня. Сегодня не работать! Нет! Нет! Идите! – И, отрицательно помахав руками на метлу и ведро – для пущей убедительности, показал на дверь.
Однако немка, медля в смущении, просила еще для сына, которого привела, несколько листов плотной бумаги. Антон протянул нужные листы ему, настороженному мальчику, спросил как его зовут.
– Курт? Ну, приходи ко мне. Ferstehen?
Зреет исподволь убеждение. И, в сущности, нужно, как ни парадоксально то звучит, только убедиться в чем-то окончательно.
– Что, Антоша, ради творчества едешь? Похвально… – сказал кто-то.
– Да как сложится, – тихо пробурчал он с неудовольствием: что об этом толковать прилюдно!
Поскорей поднявшись в автобус и подсев к Волкову, он отдал ему фанерку с закрепленной на резинках бумагой:
– Сунь пока за кресло… Чтобы не отсвечивало…
Мелентьева вошла в автобус и, не подымая глаз, поздоровавшись, в простеньком темно-синем платье, угрюмо и медлительно прошла назад и села особняком. Со скорбным лицом.
Люба явилась загадкой для всех. Она, сильно изменившаяся, поблекшая, все еще переживала смерть капитана Шведова. Она точно любила его. Только сослуживцы не одобрили ее сомнительного поступка: так, она, собрав все вещи Шведова, и отослав их его жене, написала ей что-то лично от себя. Из-за этого какая-то незримая черта отчужденности или непонимания установилась между ней и всеми.
Автобус уж поехал. Итак, и Кашин тоже ехал в Берлин!
И что ему вспомнилось.
Декабрь сорок первого, пикировка со странным немецким жандармейцем Вальтером, приглашавшим Антона в послевоенный победный Берлин на Унтер ден Линден…
Надо же! Как напророчествовал. Антон и предположить не мог такое – какое! – что увидит поверженный Берлин! Непостижимая действительность!
И новый майор, представляясь бывшим дипломатом – советником, сидя на переднем кресле, но полуобернувшись ко всем ехавшим в салоне автобуса, начал затем разговор с того, что нисколько не гадал вот именно так вторично попасть в Берлин, притом нынче в форме офицера: ведь до войны он пребывал здесь, в Германии, на дипломатической службе. Работал в составе советского посольства.
Все притихли. Стало понятно, сколь значим был их сопроводитель. И майор, завладев вниманием всех, продолжал:
– Взгляну на осколки от былого германской империи. Тогда, в тридцать восьмом-тридцать девятом годах Берлин, как и любая западная столица, блистал, особенно по вечерам, огнями, неоновыми рекламами; работали магазины, рестораны; лилась музыка из всяких увеселительных заведений, в парках. Но с продуктами питания было жидковато – немцы подбирали животы, почти садились на паек; все копилось, запасалось для мировой агрессии. Нервозная обстановка умышленно накалялась против нас, советских дипломатов, со стороны германских властей, хотя СССР заключил договор с Германией. С наглостью, скажу, проводились всяческие провокации. Нам это очень больших нервов, выдержки стоило; надо было все время быть начеку, держать ушки на макушке, не поддаваться. Что, к примеру, характерно: нацисты не трогали посольства других стран; совсем другое дело, чем с нами. Мы протестовали по своим дипломатическим каналам – и все безрезультатно, впустую, сами знаете.
Приятно журчащим голосом майор обсказывал все значительно, с исчерпывающей полнотой. Какой-то отличительно заметный и в военной форме, элегантный, он, безусловно знавший нечто такое, чего, естественно, мало кто знал, уже был – предстал особенной личностью в глазах экскурсантов.
– Но это не помешало нам напередавать Германии всего – хлеба, нефти, – неожиданно вмешался Коржев. – А немцы с нашим же хлебом двинулись на нас. Мы-то очень добрые по своей природе. Оттого и промахнулись…
– Не исключено. – Васильцов не заводился и не доказывал что-либо, а примиряющее сказал для всех, не в пример сержанту, говорившему для него одного, или, вернее, против него. – В таком случае у меня есть присказка: пастух не закричит прежде, чем волк не кинется на стадо; а когда волк уже кинулся на стадо, тогда кричать поздно.
– А если разобраться: на исправку сколько отдали время, сил и крови.