Оценить:
 Рейтинг: 0

Свет мой. Том 2

<< 1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 70 >>
На страницу:
31 из 70
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– О! – с удивлением издал серый, точно выдравшийся весь из пепла и свинца, громовержец, только вперся на затоптанный порог. Во всем своем солдатском облачении.

Он не ожидал, наверное, увидеть полный дом жильцов. Дом, который был заперт и в который он вломился запросто. Это было для него диковинно.

И, входя, с надменностью туда-сюда зашарил истуканьим своим взглядом; и, промаршировав затем на кухню, заглянул бесцеремонно в чугунки, на полки и под лавку и понюхал еще воздух по-собачьи – выяснял, должно быть, что там лежит плохо, что прибрать-то к рукам можно; и, разочарованный, подавил в себе холодную усмешку образованно догадливого человека: Анна даже руки распростерла – загораживала от него ли, от его худого ли глаза детушек, которые елозя по полу, играли в куклы самодельные, тряпичные и, играя, разговаривая с ними, на манер больших, тоже бережно и ласково всячески остерегали их от чужих солдат и самолетов. Вот такое было у них детство незавидное. Загнанное, беззащитно-ломкое.

Антон, что колол топором полено – на лучину для растопки печки, бросил сипло:

– Что камраду надо?

Вырвалось невольно у него. Немец развернулся и по-русски отчеканил сразу:

– А что нужно мне, то я и возьму. – И нелюбезно ткнул сидевшего на корточках Антона автоматом в грудь: – Ты кто тут есть? Может, партизан? Признавайся! Партизан?

Братья Кашины уж немало попадали в переплет.

– Партизан!? Какой я партизан!? Разве же не видно? – И Антон продолжал колоть лучину.

– Я не вижу, – громовержец напирал.

– Мое! Мое! – Анна, кинувшись к сыну на выручку и закрывая собой его, прижимала руки к сердцу, чтоб понятнее извергу было. – У меня, у матери, есть дети маленькие, не разбойники; и у вас, наверное, есть тоже маленькие дети, да? Вы-то их жалеете, камрад?

– О, да! – сказал вломившийся. – Ja. Ja. Жаль… – недобро ухмыльнулся.

С громыханием укатился снова, даже не прикрыв за собою дверь.

– Этя ктё? Этя ктё? – прижимаясь к плечу Большой Марьи, как в горячке, спрашивал у ней Кирилл.

– Спи, спи, солнышко мое, – убаюкивала мать его. – Дяденька пришел и уже ушел. Спи спокойно, не пугайся, грибок мой.

– Мамуленька, а немец нас опять не забелеет? – спрашивала Танечка.

– Не приведи бог, ангел, что ты! – ужаснулась, вздрагивая, Анна. – Фу! Это… с ума сойдешь… Партизан!

Анна, все еще как-то сжавшись вся, точно ожидая постоянно нависшего удара, готового всегда сорваться, беспокойно ерзала по избе и заглядывала на улицу в окна: она совсем еще не отошла от захолонувшего в сердце ужаса при виде вломившегося сюда живодера, стоявшего в ее глазах, да при одной только мысли о том, что могло здесь произойти сейчас, вот только что.

– Там, Антон, надо бы опять дверь закрыть покрепче – на пробой или подпереть… Коли снова торгнутся, задребезжит – хоть услышим это, так оповестимся загодя… Девки, вылезайте из подпола!..

Как же дешево, не ставя ни во что, ценят эти ироды вооруженные любую человеческую жизнь: можно ею поплатиться за один лишь взгляд или слово, брошенное необдуманно, или даже просто так – из-за прихоти такой, блажи дикой, необузданной. До чего ж нелегко было ей, маломощной матери, и чего ж ей только стоило сначала выносить в животе своем, а потом вскормить, поднять и его, Антона и как, оказывается, непростительно легко и быстро она могла его потерять, лишиться, разуму вопреки: дело-то всего минутное или даже проще. Это не укладывалось в голове ее, сознание протестовало.

Анне вспомнилось: принесли его из роддома, а он отчего-то грудь не берет, не сосет; нацедит она ему молока – то и сосет сквозь соску, чмокает; встает она рано утром к печке – малыш на плече у нее лежит. Скосит она взгляд свой на него – посмотрит: один глазочек у него открыт, а другой прикрыт, – не спит уже, значит. Сдуру-то она уж и дымом печным его окуривала. Дурность изгоняла. От невежества, конечно. Темноты людской. Бескультурье было. Раньше все так – в один голос – говорили, что надо ребенка заколдованного обязательно очистить от дурности дымом. Вот как она затопит печь, дым потянется в трубу, так она и ставит его, поддерживая, туда, – с благословления нашептывателей. Безответственных. И потом носила его так же, как носила и других детей до этого, под насест куриный. По тем же наущениям. Темечко у него не зарастало что-то долго. Так боялась, что проткнется невзначай.

Анна с ним и к бабкам хаживала – прежде с медициной было плохо, неустроенно. И одна бабка-божительница немедля вынесла ему суровый приговор – что у ней никак не жилец на белом свете: только до восьми лет дотянет… А другая пророчица, старушенция приятная, чистая, с острыми, шустрыми глазами, как развернула одеяльце и пеленки, нежно подняла его под матицу, так и проговорила: «Голубушка, да он у тебя во-о еще каким героем будет!» Тем маленько Анну обнадежила и распрямила.

Потом, заговорив, Антон поначалу закартавил: четко не выговаривал, несмотря ни на что, букву «л». Ничто не помогало. Начались у матери новые волнения, беспокойства и сомнения. Анна спрашивала у него: «Может, ты пока не будешь ходить в школу? Больно мал ты по сравнению с другими школьниками: тебе семи годочков еще нет – шесть с половиной ровно». Но он упрямился (самостоятельность его заела с самого раннего возраста), не соглашался: «Нет, мне в шкое учше, интеесно». Ну, если «учше», так пусть «учше». Оставили его в школе. Зато учительница – хотя и по-доброму, видно, – отшучивалась перед красневшими родителями на родительском собрании – говорила, что у нее одни ученики с дефектной речью: кто «л» не произносит, кто «р», кто еще что – какой-нибудь звук, а кто заикается даже.

V

Между тем после того, как беглецы закрылись вновь, напряжение чуть спало, улеглось, и хотя там, за стенами, такими ненадежными, все не прекращалась какая-то пугающе длинная возня и перемещение масс отступавшего неприятеля, в избу вдруг вкатилось (надо полагать, само собой) легкое веселье; оно захватило всех врасплох, окутало, что туманком, как ни протирай глаза от удивления и не ищи вокруг известные или хоть какие-нибудь приметы. Оно благодатно расслабляло скованный, пооббитый бедами организм. Как будто не было теперь ни у кого всех мучительно выматывавших невзгод, томительного ожидания чего-то под страхом смерти, ноющей (у Саши) боли, мешавшей порою дышать, делать глубокие вдохи или просто двигать ногами.

Анна отошла немного:

– У меня аж дыхание сперло, – как все развеселились буйно.

Видимо, смешинки в рот попали. Не без этого. Наташа засмешила всех, подхватив:

– Ой, помню в нашей школе сельской, что открылась по соседству с нами, в доме раскулаченной семьи дяди Трофима, мы хором – всем классом – продекламировали стих (конечно, не нарочно, а так переврали – по-смешному): «В заду дыханье сперло». И учительница обалдело уставилась на нас, а мы – на нее. Немая сцена длилась. Нечего сказать, мы были оторвы – ой какие! Раз Нина Петровна нам велит: «Скворцова, Кашина – в угол!» Та встала. А я нахмурилась, брови сдвинула: «Не пойду в угол!» – «Тогда книжки отдай!» – «Не отдам». Подошел староста класса, я вцепилась в свои книжки. А перед учительницей, Ниной Петровной, вроде неудобно все же так – отдала ей две. Скворцова в углу хнычет: «Нина Петровна, отдайте книжки, дальше мы не будем…» А я – нет. Говорю: «Платили, платили деньги за книжки… Отдавайте тогда деньги». Нина Петровна вынимает по три рубля, отдает Скворцовой и мне. Говорю ей: «Зачем же деньги, отдавайте лучше книжки». Не отдает. Вот пришел отец домой с работы, а меня еще нет с ученья дома. Сюда, в школу, зашел. Учительница так, мол, и так. Отдала ему мои книжки. Ну, и всыпал он мне по первое число, что надолго запомнила.

Тогда в третьем классе учились вместе с нами, малявками, уже семнадцати-восемнадцатилетние. А учителя потом прислали к нам молодого и живого. Он хотел однажды наказать ученика, а тот, сидя за партой, как заорет на него: «Уйди, Гриша, от казенки!» И я приложилась: раз ему рукава оторвала. У пиджака. Повозиться с нами любил он в переменки. Мы на руках его висели – катались. Я-то ухватилась так неудачно – и рукав затрещал запросто. Учитель мне и говорит: «Ну, вот что, девонька, оторвала – теперь пришивай». – «Ну, говорю, была нужда: сам катал, сам и пришивай». Тогда пришила ему оторванный рукав наша добрая нянечка.

Вот какая я дура и баламутка была. И ведь есть-то дурра.

Затем вспомнили то, как все после тифа, выздоравливая, насилу учились ходить – ни у кого не слушались ноги. Антон еще бредил: «Ой, надо же: опять исчезли!» (Оказывается, камушки к зажигалкам – помешались ребята на них). Или вскакивал: «Ой, где же он? Только что здесь был…» – «Кто, Антоша?..» – «Да хлеб, тетя Поля принесла. Положила под мою подушку…» Ведь, как же, только и мечтали о еде (сидели и в окопах – мечтали эти полтора года: «Нет, после войны, когда настанет время хорошее, уже не будем ничего из вещей покупать, а только есть будем».

– Мам, скажи, – спросил Антон, – а что, папка наш батрачил до того, как он женился?

– Нет, сынок, – разуверила Анна, – он сроду не был батраком. Смолоду отец нашего отца, Данила Гаврилович, считался из порядочных. Был жестким, пьющим – страсть! Его, пьяного, обирала-обчищала вторая жена, мачеха Василия и Трофима…

– Это – бабка Степанида наша, что ль?!

– Ну, она тогда еще такой не была… И вот обирала его, а он приставал к детям – дескать, это они его обирали. Вот как. Умер он, когда Василию исполнилось одиннадцать лет. Он тоже, как и я, рос без родителей, считайте, – про это я вам говорила.

– А без матери с каких лет он остался? – спросила еще Наташа.

– С четырех. Тогда, значит, выгнанный Трофим с семейством своим поселился пока за плотиной у родственников и жил покамест там.

– А у Василия с мачехой, то есть бабкой Степанидой, кем она есть сейчас, после смерти его отца начались скандалы: обнов она ему не справляла. В юности он старался сам на себя заработать. Раз они схватились в рукопашную. Так, что мачеха сбежала из дому. Без дочери – Полины семилетней. Ну, та ночевала у своей товарки, Дарьи, несколько ночей, домой не приходила – не показывалась. А потом Василий работал на заводе и не уследил, когда она и Полю забрала к себе: однажды он приходит с работы, а сестры дома нет.

Они не возвращались к себе домой неделю-другую, и тогда Василий пригласил в избу брата Трофима с семьей. Трофим охотно согласился, переехал к Василию. Но и с Трофимом все разладилось вскоре. На Виденье привел Василий абрамковского Цыгана. Стали выпивать вместе с Трофимом. Керосиновая лампа стояла на краю стола. Василий вскоре невзначай зацепил рукой лампу – она упала на пол и разбилась. Вскочил тут Трофим – горячий был, как и папенька: «А-а, ты такой-сякой, приводишь тут всяких мужиков…» Давай делиться. И спешно тогда Трофим начал строиться рядом. Строился толково, очень основательно…

– Все потом прибрали к рукам, – сказала Дуня, констатируя.

– Когда же революция свершилась (стало о ней слышно) и дошла и к нам, Степаниде вдруг занадобилось – она в суд советский обратилась, подала бумагу, – рассказывала Анна далее.

– На кого же? На папку?

– Стало быть. Значит, на раздел с ним жилья – этой бывшей мужниной избы, из какой в бега пустилась. Выкрутасничала баба – ой! И тот суд, значит, ей одну только кухню присудил – лишь то, что на Полю, ее дочку от Гаврилы полагалось здесь, но не на нее саму, как владелицу-хозяйку, пришедшую, значит, на все готовое сюда, к мужу. Вот как, значит, обернулось. Она, известно, просчиталась: разыграла себя такой обиженной (она разыгрывать умела) перед обществом, перед властью и думала, наверно, что первым номером пойдет, а получилось – сама себя наказала, высекла. После этого-то они с Полей уже стали в кухне жить. Отгородились стенкой от Василия. А вскоре – в двадцать третьем году – Василий за меня посватался, и я ему дала свое согласие, вошла в его неновую разделенную избу – две передние комнаты без печки еще. Здесь семнадцать-то лет и прожила я с ним – добро наживала. Вот где моя родина, мое кровное гнездо. А меня хотят изгнать и загнать куда-то, господи! Твоя воля, господи! – И призналась Анна после того, как перекрестилась, – как-то жалобно-стыдливо: – Сейчас меня что-то тянет в церковь, как в кино, видать, других или как читать книжки приманчивые. Соскучила я. С детства меня туда тянуло. И боюсь до дрожи грозу, например. Наш-то дедушка религиозный был. Ой! Когда гроза, например, собиралась, он дома обязательно клал круглый хлеб на стол и заставлял всех креститься. Примета такая: и окна все закрещивал – крестил. Чтобы, значит, гроза не навредила. И сейчас на улице небывало великая гроза, потому и я сейчас крещусь, крещусь и дрожу. Ох, только обошлось бы все. Век молиться буду, клянусь.

VI

– Мам, а мам, – попросила опять Наташа, отвлекая, или привлекая ее внимание, – ты лучше расскажи нам о самом интересном – как вы с папкой познакомились. А?

– Доченька, а я, кажись, уже рассказывала вам под бомбежками. И почудилось будто покраснела чуточку Анна, или стушевалась несколько.

– Ну, никак не полностью. Так дорасскажи. Нам интересно это знать. Все равно сидим… Закаменеть ведь можно.

Анна начала:

– За год до замужества я ехала в телеге по Заказнику, где была дедова земля, и моя лошадка вдруг чего-то испугалась, взбрыкнула и понеслась по кустарнику, бездорожью напролом. Я вся потерялась вмиг, и вожжи из моих рук выпали… Только вдруг парень спереди схватил кобылку за узду и оглобли. Скомандова по-мужски: «Ну, не балуй! Не дури!» Она даже вздыбилась, попятилась, затанцевала. Был это Василий, ловкий, сильный, хоть и не великан вовсе, с мелкими чертами лица. В округе все драчуны его боялись, слушались всегда.
<< 1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 70 >>
На страницу:
31 из 70

Другие электронные книги автора Аркадий Алексеевич Кузьмин