Мама смешалась, покраснела и бросила на меня быстрый тревожный взгляд:
– Да иди ты!.. Наговоришь… Ще посадять…
– За что?!
Мама отмахнулась.
– И слухать не хочу! Были мы в том колхозе, не были – тебе-то какое горе с того? Давай этой беспутный разговор замолчим.
– Почему?
– И что ты присикався с тем колхозом? Надоело вольно ходить по земле? Давай эту пустословку бросим! Иля ты взялся загнать меня за решётку?
– Вы что? Какая решётка? Кто слышит? Дождь с улицы?
– И твой дождь, и стены…
Она что-то недоговаривала. Неясный страх толокся в её глазах, и я отлип с расспросами.
Мы долго молчали.
Наконец она не выдержала молчания, первой заговорила как бы оправдываясь:
– Не понаравилось… Сели да поехали…
– Своей волей? – не удержался я от вопроса.
– Божьей! – сердито выкрикнула она.
– Я и на божью согласен, – уступчиво усмехнулся я. – Только не гоните, ма, так быстро коней. Вы пропустили, как познакомились с отцом, как сошлись.
– Иди ты! – в смущении отмахнулась она. – Что там интересного?.. Ну… Пошла шайка дивок в Нову Криушу. На какой-то праздник. Шагали пишки – девять километрив. Царёхи невелики, коней не подали… Попервах я увидала его в церкви. Пел в хоре с клироса. Белая… – или кремовая? – рубашка, синий галстук, чёрный кустюм… Подкатил коляски на улице. «Пошли на качелях качаться». Никакого слова я ему не ответила, только кивнула и пошла следом. Девка, как верба, где посадят, там и примется… Ну… доска на два человека. Хлопцы становят девчат, кто кому наравится. И там договариваются…
– Раньше Вы вроде вмельк говорили, что катались с ним на карусели…
– Можь, и на карусели… Разь до этих годов всё допомнишь в полной точности?
В печальном укоре мама подняла глаза к портретнице на стене. Оттуда на неё смотрели смущённые молодые она сама и отец с удивлёнными весёлыми листиками ушей. Глаза у него были полны радости.
– Жанишок… сватач набежал хватик… Смола-а… Как подбитый ветром целый час угорело качал, всё жу-жуж-жу-жу-жуж-жу про сватов, пока не согласилась. «Я приду сватать». – «У меня есть мать, батько. Отдадуть – пойду, не отдадуть – на этом прощай». Проводил до околицы… Отстал… Мои подружки Манька Калиничева, Проська Горбылиха так потом про него казали: «На лицо нехороший, а характером хороший». Видали ж только на качелях! Сколько там видали? Когда и успели его характер расковырять, до сегодня не пойму.
– А Вы и тогда красивые были?
– Да себе наравилась. На личность чуть Глеб сшибает, но он худяка. Лицо у меня круглое було, полное. Темно-русая толстая коса падала за пояс… Она и посейчас ниже пояса… Розовая юбка, розовая кофта, белый шарф. Наряжаться люби-ила… Ну, отжили мы лет с восемь, поехали кататься… Север… лес… лесозавод…Батько катал крюком брёвна к пилке… Я стояла на пилке-колесе. Доски шли по полотну. Поперёд меня бракёр вычёркивал негодный край. Доска доходила до меня, я отрезала. Ногой нажмёшь на педальку и доска расхвачена. Хорошее бросаешь в хорошее, брак в брак.
– В Заполярке на какой улице Вы жили?
– На какой улице?.. Зовсим забула… Тилько помню… Там, там, там двор, а кругом вода. Земли и жменю не наберется.
– И что, лесной завод на воде стоял?
– Кто же завод на воду посадит? Стоял-то на земле, а земли не видать. Всё в досках выстлано… В Заполярке ты нашёлся…
– Долго искали?
– Не дольше других… Девять месяцев. Толстыш був. В яслях був ще один Антон, худячок. Придут кормить, няня няне: «Какого Антона пришла мать?» – «Хорошего»… На севере питались мы хорошо.
– А чего ж уехали?
– А-а… – усмехнулась мама. – То полгода темно, то полгода не видно… без света… Полгода ночь, полгода день… Беспорядица… А тут ещё финн под боком замахивается войной… Разонравилось. Снова увербовались теперь аж в Грузию… Сюда…
– И только своей волей?
– Своей! – с вызовом ответила мама.
– А что же не вернулись в Криушу?
Мама грустно покивала головой.
– Чего захотел… – И с натугой улыбнулась. – Криуша дужэ близко…
– А Вам надо через всю страну! С севера на юг! С воды на воду!.. Подальше куда…
– Надальше, надальше да потеплишь… Тут, в Насакиралях, хватали мы лиха полной ложкой. Живуха досталась… Война, голод… Часто и густо без хлеба сидели. Неплохо досталось. Всё батьково улопали. Сменяли в грузинах на кукурузу. И сапоги… и все пальта, и все кустюмы… Я чула, по хороших, богатых домах берегут вещи покойного. Стул его всегда в углу под иконой. Не стало, скажем, батька, как у нас. В праздник подвигают той батьков стул к столу, наливают полный петровский стакан водки, становят напроть батькова стула. И никто на той стул не сядет, никакой запоздалый гостюшка не схватит его стакан. А мы, нищеброды, всё батьково улопали. Будет нам грех великий!
– А может, Боженька ещё простит? Не от сладкой же жизни…
– Да уж куда слаще? Получишь в день кило триста хлеба. На пятерёх! Хочь плачь, хоть смейся. По тонюсенькой пластиночке отхвачу вам… А всё кило Митька бегом в город. За сто рублей. На ту сотнягу возьмёт кило муки. А на киле муки я ведро баланды намешаю. Кинетесь хлебать, друг за дружей военный дозор. Как кто черпнул загодя снизу – ложкой по лбу. Чего со дна скребёшь? На дне все комочки, вся гущина, вся вкуснота! И заплясала драка не драка, но крику до неба. Ты с Глебом гуртом против Митьки. Двох он сразу не сдолеет, отложит на потом. По одному потом подловит, сольёт сдачи… И нащёлкивал вас, и кормил. Большак, старшина наш… Как воскресенье, часто и густо бегала я с ним к грузинам взатемно. Тохали кукурузу. Наравне. Десять лет, а он не отставал. Понятья не знал, как это устать и отстать от матери. А давали мне за день одно кило, а ему полкила кукурузы… И без меня, один тайкома уныривал на заработки. Три раза поесть и пять кочанов домой. И весь дневной прибыток. Кру-уто досталось…
– Ма, а Вы помните Победу?
– А не то! Девяте мая, сорок пятый. Люди гибли тыщами на тыщи. И на – замирились. Объявили Девяте нерабочим. Думаю, надо сбегать на огород, досадю кукурузу. А Аниса Семисынова и каже: не дуракуй, девка, язык твой говорит, а голова и не ведает. Пойшли лучше в город празднувать. А то ночью заберут… Побрали всю свою детворню, поскреблись в город, на базарь. Грошей нема ни граммулечки… Подумали-подумали у яблок на полках и вернулись с пустом. Весь и праздник. Зато вечером обкричались. Кричи не кричи, батька криком разве подымешь? Хотя… Чего ж ото здря языком ляскать? Сколько було… Придёт похоронка, платять пензию. А туточки тебе сам с хронта вертается… Треба ждать… Обида по живому режет… К другим идуть, а наш не… Как Христос, в тридцать три годочка отгорел. Что он ухватил шилом жизни?
– А Маня и того меньше, – под момент сорвался я и спёк рака (покраснел).
Во весь наш разговор я боялся проговориться про Маню.
Ну зачем скользом ковырять болячку?
Но вот само слетело с языка.
И мне кажется, мама уже знает, что я был сегодня у Мани и скрываю, ничего про это не говорю.
– Я, ма… – покаянно валятся ватные мои слова, – к Мане ездил.
– И хорошо, что проведал. А то одной там скучливо.
– Да нету её там! Всего кладбища нету! Понатыкали дурацкого чаю… Плакатики кругом… Даёшь семилеточку в три дня!.. Или в три года… Чёрт их разберёт!