Боже, да это ночь такая белая!
Ясно прорисованы черные тени от дома, от забора. От порожка три шага, вот они штакетины-копья, дальше волнистые ряды, ряды, ряды.
Месяц яркий-яркий, чайные ряды кажутся покрытыми искристым примороженным снегом. Беги по этим белым волнам, как бегал зимой всегда, и не провалишься.
И ёлонька напротив у крыльца видится майской белой яблонькой в фате невесты.
– Ты будешь меня…
– Не знаю, – ласково перебила она.
– А что ты знаешь?
– Что в голове не хватает шариков. Рассыпала.
Она смёется и с цыпочек то ли тянется к поцелую, то ли подаёт поцелуй.
Слова надолго замолкают.
– Ты будешь меня ждать? – запевает он старую тревожную песню.
– Буду! Буду!! Буду!!! – шёпотом клянется она. – Я это решила ещё в восьмом классе. Горькенький ты мой, что же мы с тобой такие разнесчатушки? Только и встречались по утрам, как бежали в школу за колышками. Классы разные… Да и из школы кой-когда. А потом… Я на чай… Ты дальше учился уже в городе… Зверюги мои… Не пускали… За три долгих года ни одной встречи… А сегодня не уберегли, сбежала…
– Зато каждый вечер встречались наши письма. К ручке притронешься только – по три листа само выскакивало. Спасибо Зиночке. Надёжная у нас связная.
– Ох, Зиночка… Вот подруга. На всю жизнь подарок божий! Сберегла нас друг для дружки… По-настоящему если, мы сегодня первый раз и встретились путём, хоть и живём в одном доме, под одной крышей… Только с разных сторон. Может, в первый и в последний раз совстрелись?
– Что ты! Что ты!
– Я-то ничего. А знаешь, что утром будет?.. Обманула… Легла. Слепила вид, что сплю. Наши поснули – я на пальчиках к тебе. Засветится эта блудильная наша лавочка – мои меня забьют и больно не будет. Жалковать всё равно ни об чём не стану. Ночку – с тобой! А там и нате на подносе мою беду головушку… Проводи снова меня… Потом я… И будем до света провожаться. Поздняя любовь не обманет…
Они понуро побрели за угол и скоро вернулись.
Наверное, у нашего крыльца целовалось вкусней.
– Я больше никого не полюблю, – говорил он вещие слова. – Не смогу… Не схочу… Мне одной твоей на век любви достанет. И тебя все наши будут любить. Маме ты будешь дочка родная. Братьям ты будешь сестра родная. Ты жила у нас в семье… Просто на немножко ушла и обратно вертаешься вот…
– Глеба! Ты с Луны рухнул? Ты чё вяжешь?
– Живую правду. У нас, у троих братьев, была маленькая сестричка. Её звали, как и тебя. Маша… В войну нашлась. Отец уже был на фронте… С год пожила. Слабенькая… всё плакала… Мама нянчила, просила: «Кочеток серый, кочеток пёстрый, кочеток красный, возьми крик рабы божьей…» А выкупает в корыте со щёлоком, упрашивает: «Спи по дням, рости по часам. То твоя дело, то твоя работа, кручина и забота. Давай матери спать, давай работать. Не слушай, где курицы кудахчут, слушай пенья церковного да звону колокольного»…
– И ты всё упомнил?
– Я трудно запоминаю. Но если что ухватил – до гробика… С сестрой мама часто бюллетенила. У Васильченка – тогда у него у одного были козы – брала в день по пузырьку молока. Митя молоко носил. Иногда разок хлебнёт, потом дрожит, как бы и каплю не уронить. А что отпил, спихивал на кривую стёжку. Однажды из города приехали помогающие на чай. По пьянке побили в яслях стёкла. Сквозняки… Сестра заболела воспалением легких… Народилась на заре, на заре и умерла. Билась в окно птица… Днём раньше мы ели зелёные яблочки, пупяшки одни. Одним плечом яблоня подпирала наш гнилой барак. Прямо с окна рвали и ели… (Глеб умолчал одну мелочь. Неудобно было сказать, что зеленцы те были очень кислые, и он обсыкал их, они становились на вкус терпимей.) Умерла сестра на заре… Веки тёплые. Закроешь, отпустишь – снова открываются. От пальцев глаза теплеют и не закрываются. Тогда мама дала мне две жёлтые монетки, я положил на глаза. От холода денежек глаза больше не открылись… Похоронили… Слепили крест из двух палок акации… Я всё укорял, что ж мы, ма, отнесли и ни разу не были у сестры?.. Ты не печалься… Ты не умирала. Ты просто ушла и опять вернулась… Когда я увидал тебя впервые, я обомлел. Ты так похожа на сестру. И мне всегда кажется, она – это ты взрослая. Ты просто вернёшься в свой дом и только…
Торжественность ночи угасала.
Уже замутнел день, а Марусинка и Глеб всё ходили вокруг дома, всё провожали друг друга и не могли расстаться. Ну, как ему одному или ей одной остаться? Как без друга уйти?
У нас на подоконнике сонно подкашливал радиоприёмничек «Москвич». Забыла мама выключить, и в открытое окно еле слышно плескался вальс Наташи.
Прокофьевские звуки то относило, будто ветром в сторону, в треск, в шипение, и они тонули, терялись, то снова возвращало, и они лились в душу чистыми, световейными колокольцами.
Невесть отчего мне стало жалко самого себя, и слёзы покатились из меня. Было жалко, что я такой некрасивый, что ни одна девушка никогда не отдаст мне целую ночь. Было жалко, что ни одна девушка и подавно не отдаст мне целую жизнь.
Тут появился уже один Глеб.
Я ничего не мог поделать со своими слезами, и Глеб, ничего не говоря, ничего не спрашивая, опустился на колени, прижался ко мне щекой и тоже заплакал.
Во мне что-то запротестовало, слёзы мои обрезало.
Слёзы дело интимное, и колхозом реветь – это слишком.
Я не совсем понимал, почему я плакал. Но я совсем не понимал, почему плакал он. Разве он нелюбим? Разве не он пришёл со свидания длиною во всю ночь?
А может, он предчувствовал, что это было Первое и Последнее Свидание с Единственной на всю жизнь Любовью?
Марусинка была с ним ещё весь день.
Рядом была за столом.
Рядом была, как мы всем гамузом провожали его в город, в военкомат.
Рядом осталась и на карточке. Глеб гордовато сидит, руки на коленях. Марусинка стоит за спиной. В глазах цветастое детское счастье.
Как на всех карточках – жена за спиной у мужа.
А плечо к плечу с Марусинкой богоблагодатная, незабвенная Зиночка Дарчия.
На карточке мне тоже дали места. Дали и гармошку. Увеселяй! Но увеселяльщик я кислый, всего-то и знал три начальных такта из вальса «На сопках Маньчжурии» и потому даже для приличия забыл положить пальцы на белые пуговки, сжал в кулак. Продел кисть под ремень сбоку, развел меха, да не играл. Лишь видимость игры держал.
А кто это знает?
Разве карточка донесёт звуки из юности? Сколько ни вслушивайся, молчит моя гармошка на карточке. Может, потому и молчит, что не играл при съёмке?
41
Концы с концами можно сводить без конца.
Л. Леонидов
Две уже недели начинал я каждое утро одинаково.
Парил ногу в высоком гулком бидоне и донимал массажем. Гладил. Тёр. Тряс. Щипал. Остукивал. Со злости поколачивал. Упрашивал гнуться и пробовал силком гнуть.
Какого же лешего ты не изволишь гнуться? Брешешь, левуха, согну в барашкин рог!
Наши вон дотопали до Берлина! С боями!