– Господа послы! Многое тут вами сказано – нами слушано. Что же, начну от яйца… Каких городов и волостей требует назад Александр Ягеллон? Православные князья сами перешли под руку царя Иоанна, ибо в Литве им нет жизни. Русских князей, что держатся крепко православной веры, бесконечно принуждают к католичеству, римских божниц в русских городах понастроили. Православным утеснение во всем. А ведь Александр Литовский, беря в жены дочь царскую Елену, обещался не принуждать её к римскому закону и дать православным жить на своей земле в равных правах с католиками.
Воистину – «Кого Бог хочет наказать, того сначала лишает разума»[10 - Перефразированное выражение афинского государственного деятеля Ликурга (390 – 324)]! Брат ваших королей, Александр Ягеллон, если будет и далее так поступать, лишит сам себя государства!
Курицын остановился. Дьяк Посольского Приказа прочел эту часть его речи на русском языке. Федор Васильевич стоял все это время, опустив голову, но с последним словом дьяка встрепенулся, будто крыльями взмахнул, и сказал:
– Если короли Венгерский и Польский хотят брату своему неправому помогать, то мы, уповая на Бога, по своей правде, против своего недруга хотим стоять. У нас Бог Помощник и наша Правда! – И с неподражаемым презрением добавил, – А то с кем Александру стоять? Ведома нам литовская сила!
Дума эта по воле царского печатника превратилась в торжество России. Даже Михаил, своими глазами видевший после Ведрошской битвы свою тысячу выбитой наполовину, и тот верил сейчас Курицыну. Перед его мысленными очами лежала на Митьковом поле мёртвая литовская рать, а над ней, в лучах красноликого солнца – русские витязи, все живые, целехонькие, попирают ногами гетмана Острожского.
Перемирие, которого добивались венгерский и польский послы, было очень нужно России. «Чтобы люди поотдохнули, да чтобы взятые города за собою укрепить: которые были пожжены, те заново оградить, посажать новых воевод, вывезти в глубь страны людей недобрых, а все взятые города населить своими людьми»[11 - Из письма Иоанна Третьего другу Менгли – Гирею, где Иоанн объясняет, для чего берет перемирие с Александром Ягеллоном.]. Для этого требовалось хотя бы два – три года покоя. В Москве хорошо знали о пересылках между Александром Ягеллоном и магистром Ливонского ордена Плеттенбергом. Если эти две силы объединятся, то первыми под удар попадали Великие Луки – без крепости!
Но Курицын, как заморская птица – павлин, распускал хвост, сыпал фактами и угрозами вперемешку с цитатами из Цицерона и Августина Блаженного.
Воронцов слушал эту умную, цветастую, складную речь и с удивлением думал: «Вот ведь Господь наделяет такой безмерной мудростью еретика! Еретика, от которого отвернулись на небесах святые угодники, которого проклинают на земле праведные служители Божии. И куда Курицын направит эту мудрость? Ведь не только на устроение Отечества, но и на дела злые, на совращение христианских душ».
Михаил видел, с каким неудовольствием, а потом и злостью, слушали послы и литовский чиновник речи царского печатника. Брови венгерца гуляли вверх – вниз, он даже забыл про свое вежество! (дело неслыханное для посла!) И метнул в сторону Станислава Нарбута яростный взгляд – видно не обо всех тонкостях отношений с московским двором литовцы поведали венграм.
Курицын раздавил, смял все доводы противной стороны, будто краснокирпичной кремлевской стеной их накрыл. Князь Симеон Курбский, великий постник; низенький, умный Яков Захарьевич и брат его Юрий Кошкин… другие поборники неизменной христианской веры… все они благожелательно внимали Курицыну…
Что ж… Пути Господни неисповедимы. Разбойник исповедал Христа уже перед самой смертью своей, покаялся. И первым вошел в рай.
Послы обедали во дворце. Но, отпуская их, царь Иоанн Васильевич не подал им по обычаю руки для целования.
Глава 8 Дядя и племянник
«В чужом доме и стоять горбато,
и сидеть кривовато»
русская народная пословица
Прошло три месяца, как Михаил оселился в доме Ивана Никитича. Виделись дядя с племянником нечасто. Михаил то пропадал в Чудовом монастыре, то оббивал пороги Приказов, ибо начатое строительство Великих Лук требовало серебра, людей и много иного, чем так достославно управляли великокняжеские дьяки. В иное время, когда племянник бывал дома, он ходил к заутрене в ближайшую к Воронцовскому подворью Константино – Еленинскую церквушку, ежели успевал, то и к вечерне, снехтовав балашихинской стряпней; или разбирал всю ту же латынь, или мудрил над Аристотелевскими чертежами. Из наливковских друзей Михаила в дом Ивана Никитича заезжал только щеголеватый княжич Бельский, посидел чинно и убрался восвояси.
Ни одного дня Михаил не появился в доме дяди на хмелю, ни разу не попросил денег или породистых иноходцев для прогулочки молодецкой.
И верно, ежели тебя приняли в дом, соблюдай и ты вежество. Но такое нарочито монашеское житие племянника начинало злить старого боярина. Наливковские разгулы знала вся Москва. «Наливковец» – как тавро, туда ангелы чисты не попадают. А теперь его благообразный племянник выстаивает церковные службы по два раза на дню, подолгу молится у себя в опочивальне, да еще и пост держит так строго, словно на постриг собрался.
Шла первая неделя Великой Четыредесятницы. Иван Никитич сам никогда не был человеком зело набожным. В молодости он даже склонялся к ереси стригольников, но теперь, когда у же и глас Архангелов не за горами, утишился, обыденно ходил в церкву, молитвы читал. Ему уже много и не надо было. Конечно, все в Воронцовском доме соблюдали пост, но когда молодой здоровый мужик съедает ложку гречки на воде, а потом целый день в седле, в разъездах… Поневоле Ивана Никитича стали посещать нехорошие сомнения. И вот в четверг, когда Михаил, прочитав за столом «Отче наш» и даже не испив водицы, собрался к заутрене, боярин сказал:
– Если ты передо мной красуешься, то не надо. Я тебе не отец – строжить не стану. Что ты корчишь из себя херувима?
Михаил промолчал. Не знал что сказать. Так и ушел.
А Иван Никитич после того целый день гневал про себя, бурчал что-то под нос. И выходило как-то нелепо – чем попрекнул? Прилежанием к молитве и усердием церковным?
Мишка еще не вернулся, когда приехал Ваня Бельский. Грациозно слетел с коня, поднялся в хоромы. Все в молодом княжиче: и наряд с тонкими серебряными украсами (несмотря на Великий Пост!), и движения, и речь, сквозили величавой гордостью.
– А ты что же не в церкви? – буркнул Иван Никитич раздраженно, весь в давешней своей досаде.
– Я в воскресенье был, – легко отвечал Бельский, – а Мишка на заутрене? Где?
– Где?! Хоть бы к Благовещенью[12 - Благовещенский собор Кремля был домашней церковью царского семейства.] уж ездил – напоказ. Государь бы заметил. Вон, здесь, рядом. У Константина и Елены.
Бельский так искренне и прилепо засмеялся:
– Напоказ он не может! Он и в Наливках каждый день в церковь ходил. Он не умеет по-иному. Это как… – княжич взмахнул перчатками, украшенными двумя крупными рубинами, – как…
Хотел подобрать слово красивое и ясное:
– Как мой отец всегда нам твердил: «Бельские – княжеский род». Ну и… Так и Мишка. Отец воспитал в нем прежде всего христианина, раба Божьего. Для него молиться – словно дышать, каяться и смиряться перед Господом.
Иван Никитич хмуро усмехнулся на балачки речистого княжича, не очень-то его слушал.
Но время шло, и все более привыкая к племяннику, Иван Никитич видел, что тот вовсе не ради его одобрения набожен; не хочет Михаил и показать себя лучше, чем есть. Он таков – весь на ладони. Но нету в Михаиле и простоты. Он умен и вельми начитан, упорен и деловит.
Кончался разрой, половодье. Скоро обсохнут дороги, и Михаил уедет на Великие Луки. Опять опустеет и состарится большой воронцовский дом.
Глава 9 В одиночестве
«Завистливый человек причиняет огорчения
самому себе, словно своему врагу»
Демокрит
Млея в теплом соку, гнуться верхушки деревьев. Ясно и томно трепещет птичий голк. Весна. Ольга, ловко орудуя топором, расколола еще парочку чурбачков, собрала дровишки и понесла в дом.
И дома хорошо. Тихо. Мать на торг с Нюшкой ушла, отец засиделся у дядьки Гриши. Два дня как отец явился в Кострому – два дня в доме крик и свары. Злоба и зависть прыгали и в самой Олечке, крутились бесенятами. Дядька Гриша выдал накануне замуж последнюю младшую дочь, да в какой богатый дом! Платье на невесте было красивое! Все в жемчугах и серебряном шитье… А теперь эти царские глядельщики, нагрянувшие в Кострому, переполошившие весь город. Вот и отец поэтому приехал, ходят теперь дядья взад и вперед, женки их, и у всех только и разговоров: «Антипина дочка – глаз не отвести, истинная царская невеста, а у Прова то? Да! Красавица!».
Как злили Ольгу эти разговоры! Она и сейчас мыла – мыла в мисе морковь, разросшуюся в стороны двумя хвостиками, очень похожую на расщиперившуюся девку, да и разорвала её пополам! А чего завистничать – то? По твоему же хотению мать всячески дурила, морочила головы и всем Годуновым, и Полевым, и дотянула до того, что Иван Полев, так и не обручившись, уехал на ратную службу.
Ольга достала вторую грязную морковь и бухнула её в мису. За Полева замуж выходить! Нищета подцерковная! Иным, значит, доходных да сундукастых, а мне этого… А кому-то, вишь, царской женой быть! Ольга швырнула третью морковь в воду, и грязные брызги окатили ей лицо.
Все они, Годуновы, были такие: гордецы, полагавшиеся только на свой ум; нелюдимы – сами в себе; много о себе мнили, много желали, и сами подчас не знали, чего хотят.
Олечка решила уже разреветься, но тут вошла мать, а с нею шумная тетка Серафима Назаровна. Соседка фыркала как лошадь, вздымала руки к потолку:
– Видано ли! Видано!
Вести этой поначалу и не поверили – нелепо как-то. Смерды на смердках женятся, дворяне на дворянках, а уж бояре и князья и того паче род свой блюдут: взять в жены неровню – великое бесчестье! Но глядельщики, присланные из Москвы, уже пятый день сидели на подворье у воеводы, и по указу царскому везли и везли к ним девок со всего костромского края.
– Красавиц из красавиц сыскивают! – охала тетка Серафима, – Так, гляди, наша Любка Новгородка царицей станет!
Евдоха с Серафимой Назаровной засмеялись весело, заливисто.
– Ан, была бы Любка царицей, кабы племянничек твой, Серафима, не попортил её!
И обе радостно невесть чему смеялись.