– Эх, жаль! Такое зрелище поглядеть… Бают, девки – невидаль! Таких словутных красавиц, да целым скопом…
* * *
Весенняя жажда. Ржание всполошенного табуна…
Михаил измотался за эти последние дни перед отъездом. Казалось, и то не улажено, и об ином не позабыть бы…
Вечером снидали с Иваном Никитичем. Михаил глотал куски не жуя, думал о давешнем разговоре с начальником Земского Приказа. Вдруг сказал:
– Иван Никитич… У меня к тебе просьба… ежели можно… Я… так холопа всё нет. Стремянной нужен. Как Намин на Рязани остался… я купил двоих, один помер… потом литвин был… Может, конюха мне какого своего дашь, что бы за конем…
– А Никитка?
– Какой Никитка?
– Ну, Никитка, коновал истый… махонький, а коня чует – любую болесть, изъян какой… Мои-то, – со смехом сказал Иван Никитич, – аж позлились на него – знаток!
И Михаил с удивлением узнал от дядьки, что оборвыш, которому он доверил свой скарб в Наливках, и про которого и думать забыл, так и остался на Воронцовском подворье. Справлял любую работу, заданную ему дворским, старался. Но особенно хорошо ходил за лошадьми, так что конюхи даже взревновали его и спровадили к Егоше – огороднику.
– Не твой что ль холоп? – спросил Иван Никитич.
Михаил не знал, что и ответить.
Никитка нежданно-негаданно для себя прижился на Воронцовском подворье. Здесь все принимали его за холопа молодого рязанского барчука. Дворский задавал работу. В людской сытно кормили. Никитка исполнял каждый наказ с тщанием и прилежностью. Только как злой червь грыз его страх: скоро все откроется. Откроется обман. Тогда соженут его со двора, избивши. Уже убили бы вовсе до смерти.
После казни князя Ряполовского, когда опальное княжеское подворье было разорено и сравнено с землей, а холопы распроданы, черт подучил несчастного Никитку сбежать во время общей сумятицы. Жизнь «на вольных хлебах» оказалась еще злее, чем в боярской неволе: был он холоден и голоден, и бит многажды.
– На листья не лей. Николи не лей. Да и под сам корешок не лей. Около… вот…
Дед Егоша – огородник, старичок маленький, добрый. Бурчал и поучал:
– Вота, гляди, семечко – р-р-аз! Самый день сегодни.
Никитка стал укладывать огуречное зерно.
– Не так! Ростком наверх!
Никитка скорчился, ожидая удара.
– Что ты все боишься, – покачал головой дед, – и дал бы подзатыльник, да болестно… Видно много тебя били.
– А ты бей, – с готовностью отозвался паренек, – я приму.
Дед Егоша опять покачал головой, поглядел подслеповатыми глазами вдаль, а Никитка стал укладывать огуречные семечки и поливать их слезами. Слезы сами текли, непрошено. Никогда еще Никитке в его малой многострадальной жизни не было так хорошо.
Вечерело. Уже показалась прозрачная бледная луна, похожая на растекшуюся каплю тощего молока. Воронцовские холопы набились в людскую, жрали – горланили. На заднем дворе верховодили псари – бездельные, вечно пьяные. Даже сам дворский Илюшка Губа их побаивался.
Когда-то в молодые годы Иван Никитич был заядлый охотник. Имел лучшую в Москве свору борзых и гончих; целыми неделями мог пропадать в поле. Но старость с добром не приходит. Теперь и на коня тяжело было взобраться боярину, да немного сажень до царского двора проехать. А собак Иван Никитич любил по-прежнему – ими был полон весь двор. У разжиревших и обленившихся псарей было только и работы – кормить тех собак.
Никитка сел на краешек лавки за спиной деда Егоши и жевал корку, не суясь в общий котел. У всей дворни был нынче один разговор – молодой барчук.
– Сын Великого рязанского боярина Семена, – важно пояснил дворский.
Подувая, он поднес ложку с вареной репой ко рту, куснул хлеба.
– Какого х-я его сюда с Рязани занесло? – сказал Васька – псарь, и добавил еще что-то злое, непотребное.
Псари могли храбриться, молоть языком что зря, но даже они своим звериным нюхом чуяли угрозу в молодом господине. Рязанский родич наведет своих холопов, своих любимцев. Напоет дядьке в уши.
– Пусть на свою Рязань х-ем катится, – закричал опять Васька, который и так ума большого не имел, а от пьянки терял и тот.
– Заткни хлебало! – Костика кивнул в конец стола, – холоп евоный, донесет, тебе спину на шматы покромсают.
Васька не успел выкрикнуть еще что-нибудь бесстыжие, когда из-за стола поднялся дворский Илюшка и закричал:
– Что ты прячешься? Выдь, выдь, вылазь… День тебя господин ищет, а ты, мать твою…
На самом деле Илюшка, получив наказ позвать к Михаилу Семеновичу Никитку, позабыл о том, а теперь выслуживался, гневал напоказ, собственноручно схватил щуплого паренька за шиворот и поволок в боярские хоромы.
* * *
– Боже Вечный и Царю всякого создания, сподобивый мя даже в час сей доспети, прости ми грехи, яже сотворих в сей день делом, словом и помышлением, и очисти, Господи, смиренную мою душу от всякия скверны плоти и духа!
Михаил молился. Припадая пылающим лбом к полу, шептал истово:
– Сподоби мя, Господи, ныне возлюбити Тя, якоже возлюбих иногда той самый грех; и паки поработати Тебе без лености тощно якоже поработах прежде сатане льстивому…
Все у Ивана Никитича было по – простому. Слуги дерзкие, глупые, не привыкшие к порядку. Вот и сейчас дворский без стука отворил дверь – помешал господской молитве. И вволок паренька, глядел подобострастно:
– Вот. Нашел!
Михаил Семенович поднялся с колен, перекрестился перед образом, и тогда обернулся, отпустил дворского. Несколько минут он глядел на курчавого белесого паренька:
– Ну, ты кто же будешь, холоп самозваный? Тебя Никитой кличут?
Паренек молчал. Когда дворский притащил его в господские палаты – одного взгляда Никитке было достаточно, чтобы понять – он в опочивальне. По стенам здесь были развешаны медвежьи и рысьи шкуры, а промеж них красовалось разное оружие – палаши, сабли, двуручные старинные мечи и круглые щиты времен киевских. У темного, не закрытого еще ставнями окна – дубовый стол, а на нем свитки, тяжелые книги, серебряная чернильница и высокий, искусной ковки огненник, свечи которого ярко освещали горницу. На утиральнике был поставлен серебряный кувшин и миса для умывания. Истинным же украшением опочивальни была большая резная кровать с шатром на точеных столбиках. По бокам её свисали парчовые, подвязанные теперь, пологи.
Взглянув на барина, который был в длинной ночной рубахе, Никитка испытал тягучий липкий страх, как змея поползший из сердца вниз живота. Никитка понял, для чего его привели сюда.
Паренек судорожно сделал шаг назад – но куда ему было бежать? Найдут, притащат вновь, заставят… Там, на московских задворках как-то говорил ему один поп – расстрига: «Дурашка! И чего ты теперь маешься? Убёг! Кажный человечишко рождается кем он есть – один купцом, один боярином, один холопом. Купец обдуривает, торгует, это его дело. Боярин должон справлять любой наказ царя – добрый или злой, а холоп во всем угождать господину своему. Вот! Я то на свете пожил, знаю. Так Бог сделал! Один будет у тебя господин, другой – один сатана. Все они, аспиды, будут из тебя кровь сосать. А ты жопу подставляй. Шо той жизни – цать! Грех! Да Бог на нас ссал всех – кто сумел потеплее, да посытнее притулиться, тот и молодец».
Но все в иссохшей, омертвевшей душе Никиты вопило о милосердии. Он сцепил судорожно руки внизу живота и согнулся, выдавив из себя одно лишь слово:
– Не надо.
Михаил Семенович усмехнулся:
– Я не буду тебя бить. Ты – холоп? Беглый? С конем можешь управляться? Лечить…