…На маленьком вокзале станции Дрюгино, где сошел с переполненного вонючего вагона человек в серой солдатской шенели, держа за руку чернявого тихого мальчика, он зашел в станционный буфет. Заказал себе бутылку дешевого яблочного вина, которым из-под полы торговала рыхлая баба – вокзальная буфетчица. Гришке взял кусок ситного хлеба и кружку чая с сахарином. За долгую дорогу оба похудели, осунулись.
Петруха пил кислое вино, не хмелея от этой бурды, с ненавистью глядя на изрытое оспой лицо буфетчицы.
– Ишшо, что ли? – не поняла колкого взгляда буфетчица.
– Спирт есть? – прохрипел Петруха.
– Пей винцо, касатик, – подмигнула ему буфетчица. – Ща другого сорту плесну.
– Ну, плесни…
Буфетчица дрожащей рукой налила ему немного в жестяную кружку.
– Вот это винцо! – сказал он, вытирая рот рукавом колючей шинели. – А сперва, признайся, тетка, что нассала. Я уж хотел тебе про меж глаз врезать, для поддержания революционного порядка. Теперича не буду.
– Господь с тобой!.. – замахала руками буфетчица, посмотрев опасливо на пудовые кулаки Петрухи. – Ребенок-то – твой?
– Мой, – ответил Карагодин. – Аль не видно?
– Да видно, видно, – быстро согласилась буфетчица. – Темно тута – поди разбери, на кого похож…
– В отца, а не в проезжего молодца! – сказал Петр. – Пойдем, Гриня. Нам еще пешки тащиться через всю Пустошь Корень. Путь, сынок, не близкий.
Глава 25
«СИНДРОМ КАРАГОДИНА»
Воспоминания Иосифа Захарова, слободского краеведа и литератора
С раннего утра я ждал приход друга. Смотрел в окно, смотрел, как краснопузые снегири перелетали с яблони на яблоню, оживленно обмениваясь птичьими сплетнями. Включил радиоприемник. Русский хор пел «Над окошком месяц…». «Шапки долой, Россия! – вспомнился мне Астафьев. – Есенина поют!».
Я полистал вчерашнюю «желтую прессу», пробежался глазами по сплошной «светской хронике», – кто из «див» и ярких представителей «попкультуры» развелся, кто все еще разводится и кто с кем, в конце концов, остался, – усадил себя за роман. Через четверть часа я уже с головой нырнул в прошлый век и чужие жизни.
К обеду зашел Пашка.
– Что делаешь? – спросил он, разуваясь в прихожей.
– Всё скриплю пером гусиным… – ответил я неопределённо. – И вином не магазинным в прошлом веке душу грею.
– Плесни тогда и мне! – попросил Пашка, дуя на озябшие руки. – Душа свернулась от холода… Никак ее за хвост не поймаю.
– Это ж в романе…Виртуальная реальность, так сказать…
– А в реальной виртуальности винца – нет?
– Есть, – ответил я. – Покупное… Извини, старая добрая «Анапа». У настоящих писателей одна хроническая болезнь…
– Знаю, знаю, – кивнул друг.
– Хроническое безденежье… А ты что подумал?
– Плесни…
– Безденежья?
– Не накаркивай себе болезни.
Я разрезал последнее яблоко пополам: ему – половина и мне половина, но, как хозяину, с червоточинкой. Молча чокнулись, выпили вина нашей юности. Без удовольствия. И даже без ностальгии. Потому что нынешние буржуазные подделки с ностальгией и прочими романтическими прибамбасами пить невозможно.
– А знаешь, – сказал я Пашке. – Если бы Люба с Щербатым не сбежала от Петрухи Черного, его болезнь так бы и осталась вялотекущей… Ну, падал бы периодически от судорожных припадков, так где сейчас здоровенькие? И не было бы ни похорон пса, ни черного обелиска в духе Ремарка над могилами двух Карагодиных… Не было бы лжи во спасение и патетического вранья со страниц «Краснослободских зорь».
С душевным подъёмом после только что написанной главы «Любовь» я сказал очередную расхожую глупость:
– Любовь – врачует душу…
Пашка молчал, потрескивая сочным яблоком.
– Ты плохо читаешь «бурдовую тетрадь» врача Фоки Альтшуллера. Петр Ефимович не был душевнобольным. Это было нечто другое… Такая особая социально-психическая болезнь. Понимаешь? – Он доел яблоко. – Ею болели, болеют и будут болеть… Она, в принципе, неизлечима. И ею заражаются люди всех классов и сословия: от дворника до министра. Хотя, думаю, что и отцу не удалось избежать синдрома Карагодина.
– Но, согласись, Петр любил свою жену! – пафосно и от того не искренне и не убедительно возразил я. – Я внимательно изучил записанный Лукичом стенограмму его же рассказа под гипнозом… Кое-что добавил, конечно… Домыслил художественно, так сказать. Но настоящей литературы без этого не бывает. Наше поколение Отечественную войну 1812 года изучало не по учебнику истории, а по «Войне и миру» Толстого. И попробуй скажи, что граф Лев Николаевич, в этой войне не участвовавший, ошибался, когда трактовал тот или иной образ…
Я перевел дух, потянулся к бутылке.
– Так выпьем за любовь, которая исцеляет всё, кроме, увы, синдрома Карагодина.
Доктор Шуля опустил очки на кончик своего о швейковского носа, исписанного мелкими красными сосудиками закаленного антиалкогольными войнами пьяницы, сказал с дидактическими нотками:
– Беспричинная восторженность, как и беспричинный страх, гневливость, злопамятство – это тоже синдром Карагодина…
– За синдром!
Мы выпили.
– Но ведь встреча с Куцинской была не случайна. Не бывает случайностей в жизни. Это известная закономерность: не было бы Любочки, не было бы и красного героя Щербатого, революционным сказкам которого поверила красавица. И другая бы жизнь сложилась у мелкого беса Петрухи Черного.
Пашка поискал глазами, куда бросить свой огрызок, не нашел пепельницы и торжественно водрузил обкусанное яблоко на мою стопку бумаги, которая, как известно, всё стерпит.
– Но в том-то и дело, что все было. Стоит только убрать одну бабочку из прошлого – и хана настоящему. Всё развалилось на атомы. Ход истории покатился по другому руслу… Лучшему или худшему, но по дру-го-му.
Эту фразу он проговорил с интонацией старого университетского профессора, которому до смерти надоели банальности школяров.
– Я же гипотетически, так сказать…
– «Гипотетически»… – передразнил он. – Откуда только таких глупых наукообразных слов набрались, господин начинающий писатель?
Он доел яблоко и сам наполнил наши стаканы.
– Правильно сделал Степка Карагодин, наш незабвенный Чертенок, что снял тебя с исторической должности главного редактора местного брехунка. И даже места школьного учителя истории не дает…