– Матвей Сергеевич! Собирайся, воевода зовет, и срочно! – закричал еще издали дьяк.
Артемонов тяжело вздохнул. Прощай обед, прощай, и который уже день подряд, занятия с ротой по стрельбе и бою с пиками. Полковой воевода, думный боярин князь Борис Семенович Шереметьев, никогда не вызывал к себе Матвея по серьезным делам – их он предпочитал объявлять в самый последний момент, когда и сделать было уже ничего нельзя – а исключительно по всяким мелочам, но всегда требовал большой срочности.
– Поехали, раз уж срочно!
Матвей позвал Якова с Митрофаном, распорядился собрать солдат и отвести их в лагерь и, по возможности, найти время на строевые занятия, сам же грустно двинулся рысью следом за Илларионовым. В съезжей Большого полка, где начинал этот поход Артемонов вместе с Афанасием Ординым и дьяком Котовым, все недолюбливали Илларионова, избегали его и, не особенно разбираясь, считали соглядатаем и навуходоносором. Из-за этого Матвей был крайне расстроен, увидев дьяка и здесь, в полку Шереметьева. Однако постепенно он стал больше общаться с Илларионовым, носившим, как выяснилось, странное имя – Алмаз Иванович, и тот раскрылся как весьма умный и наблюдательный человек, знавший в совершенстве Соборное уложение и прочие приказные книги, а также и несколько иностранных языков. Сомнений в том, что Алмаз внимательно следит за всеми начальными людьми полка и доносит о них куда следует, впрочем, не было, но Илларионов невольно оказался для Матвея союзником в частых противостояниях с поместным воеводством.
– Чего же там у Бориса Семеновича случилось? Ляхи нас обложили, или сам хан со всей ордой идет?
Илларионов только махнул рукой, и вскоре Матвей понял, что тому попросту не хватало красноречия, чтобы изобразить ожидавшее их.
На большой и весьма красивой поляне, окруженной толстыми старинными дубами, поросшими плющом, стоял князь Борис Семенович с парой своих стряпчих, а вокруг него угрожающе толпилось дюжины три мрачных чухонских мужиков. Чухонцев, как закоренелых язычников и врагов всякого христианства, разрешалось брать в полон, чем и пользовались воеводы побогаче, имевшие возможность отправить захваченную чухну под охраной в свои имения. Делали это дворяне, как правило, не для развлечения и корысти, ибо пленные чухонцы доставляли им множество трудностей и неприятностей, а из-за безлюдья своих поместий, не успевших прийти в себя после Смуты, а теперь вновь разоряемых войной, и в придачу к ней – чумой, слухи о которой становились все более настойчивыми. Домовитые, привычные к лесной жизни чухонцы быстро устроили при лагере что-то вроде деревни, состоявшей из невысоких, но крепких полуземлянок, которые они, несмотря на лето, почти каждый день основательно топили. Чухонцы пробовали даже завести скотину, однако та держалась в их поселении не дольше нескольких дней, после чего безжалостно кралась, отнималась и съедалась оголодавшими служивыми, и они вынуждены были ограничиться несколькими огородными грядками, которые тоже приходилось день и ночь охранять. Небогатый, но ладный быт чухонцев заметно отличался в лучшую сторону от жизни самих ратных людей, которые, за исключением, пожалуй, наиболее знатных сотенных и старшего офицерства, ютились в шалашах и грязных, вечно затопленных водой землянках. Наверно, и они бы могли устроиться получше, однако у них уходило много времени на службу, которая отнимала вдвойне много сил из-за холода и сырости здешней погоды. Чухонская деревенька была окружена невысоким тыном, который не столько удерживал чухонцев от побега, на который они вряд ли бы решились в незнакомой, охваченной войной местности, населенной говорящими на другом языке людьми, сколько оберегал их самих от разграбления или угона татарами, казаками или шляхтой, а также от утраты их главной драгоценности – пары десятков стройных, русоволосых и краснощеких молодых девок. При своей хозяйственности и сдержанности, чухонцы придерживались многих диких обычаев. Так, они не изготавливали лаптей или другой привычной обуви, а обматывали ноги широкими полосами древесной коры, ходили, независимо от пола, полуголыми, а детишки, включая и весьма развившихся уже девочек – и вовсе голышом. Чухонские прически отличались необычностью: они всю жизнь не стригли волос, а отраставшие длинные космы и бороды завивали в разного рода пучки и косички, делавшие их похожими то на домовых, то на леших. На полуголых же телах чухонцев были хорошо видны сложные рисунки наколок. Но самое главное: язычники не держали у себя ни икон, ни крестов, не имели и своего попа или дьякона, а поклонялись небольшим, но жутким деревянным идолам, которых, днем хранили в землянках и доставали только ночью для того, чтобы плясать вокруг них при свете костра настоящие бесовские танцы. Все это приводило в ужас суеверных московитов, и в темное время никто не решался приблизиться к чухонскому поселению, а отправиться туда ночью в караул считалось большой неудачей и чуть ли не наказанием. Однако днем вокруг тына стояла порой стена из солдат, драгун и стрельцов, которые с неудержимым детским любопытством разглядывали чухну и переговаривались шепотом. Чухонцы привыкли к этому, и не обращали на зрителей никакого внимания, только изредка бросали на тех суровые взгляды. Они быстро сообразили, что их жутковатый, в глазах русских, образ им вовсе не вредит, скорее напротив, и всячески его поддерживали.
Побаивался чухонцев и их владелец, князь Борис Семенович. Как человек набожный, он постоянно мучился вопросом о том, достойно ли христианина терпеть, да еще и при войске, подобных сатанинских угодников, и можно ли их, не крестив предварительно, отправлять в само православное царство? Этим мучениям противостояли веские хозяйственные соображения о необходимости чухонцев в обезлюдевших вотчинах, особенно накануне жатвы. Поэтому главным страхом князя, с которым он засыпал и просыпался, было то, что чухна разбежится. Это могло привести не только к потере бесценной рабочей силы, но и к неисчислимым бедствиям, которые могли причинить войску вырвавшиеся на волю язычники. Если Бориса Семеновича кто-то неожиданно окликал или будил, то первым испуганным вопросом князя всегда было: "Чего, чухна разбежалась?". В силу этого, обходился князь Шереметьев с чухонцами мягко, а иной раз и заискивал перед ними, тогда как сами полоняне обращались со своим добродушным хозяином весьма строго, иногда и сурово. Сейчас они грозно обступили со всех сторон князя и дворян, а из их ряда вышли вперед двое мужиков особенно мрачного, почти разбойничьего вида. Один из них был постарше и пониже ростом, с глубоко посаженными глазами и покрытым шрамами лицом. Второй был молодой парень с особенно залихватской, торчащей вверх на пол-аршина прической и длиннющей, заплетенной в косу бородой. Князь с нескрываемым испугом переводил взгляд с одного на другого, а двое дворян, держа руки на рукоятках сабель, напустили на себя особенно суровый вид, за которым также легко угадывалось волнение.
– Матвей! Ну чего им, чертям, от меня надо? – с надеждой обратился Шереметьев к Артемонову, – Или, может, ты, Алмаз, поймешь?
Князь Борис Семенович, не только не знавший ни одного языка, но и не слишком твердо владевший русским письмом, полагал, что Артемонов и Илларионов наделены чудодейственными способностями понимать речь любых народов. Однако чухонцы упрямо говорили что-то на своем языке и отнюдь не предпринимали никаких попыток перейти ни на русский, ни на немецкий.
– Боярс! Мумс ир йацерт кокки лай цайту майяс. Лудзам теябу нодрощинат мумс каравииру нодалю мусу айсардзибай страдайот межа! – неторопливо, гортанно и очень внушительно произнес старший чухонец.
– Господи! Что за межа-то у них, у аспидовых детей, страдает? Матвей!
Артемонов, изрядно раздраженный тем, что его в очередной, который уже раз, из-за каких-то глупостей отрывают от занятий с ротой, в которой скоро уже и стрелять солдаты разучатся, окончательно превратившись в землекопов, искоса поглядел на князя.
– Князь Борис Семенович! Говорит, хотят они в своей слободке большого идола поставить из дубового ствола, сажени в три высотой. Вроде бы, и волосы, и бороду хотят ему из соломы делать, и в красный цвет покрасить, а самого – лазурью расписать.
Шереметьев безнадежно всплеснул руками.
– Святые угодники! Да скажи ты им, иродам, чтобы хотя бы не раскрашивали – это ведь позор и соблазн какой, если кто увидит. А как главный воевода будет проезжать, или…
– Прости, воевода, это уж я пошутил, насчет идола. Не понимаю я чухонскую речь – аглицких и скотских немцев язык знаю, остзейских немного, ну ляхов, само собой. Алмаз к тому же и по-латински и по-гречески понимает. А это наречие, прости уж, князь, не довелось выучить.
– Шутить вздумал? Смотри, батогов велю тебе всыпать, не посмотрю на капитанский чин!
Воевода обычно был совсем не против пошутить сам, и на шутки не обижался, но сейчас, похоже, Артемонов хватил через край. Он почтительно поклонился князю, и спросил чухонцев, не владеет ли кто-нибудь из них языком ливонских немцев. Когда те нехотя в этом признались, удалось выяснить, что чухонцы всего-навсего хотели бы порубить деревьев для строительства и подновления землянок, и просили боярина дать им солдат для охраны, так как по лесу бродили самые разные отряды и ватаги, и было небезопасно. Несмотря на сохраняемую строгость, было видно, какое искреннее облегчение испытал князь Шереметьев.
– Капитан Артемонов! Изволь это дело устроить. Будет твоих людей мало – из другой роты возьми. И жду твою милость на совет, без опозданий.
Отдав это приказание воевода, гордо задрав бороду, удалился, а Матвей поплелся рысью следом за чухонцами, с ненавистью глядя на их мохнатые затылки.
Глава 2
Военные советы в последнее время вымотали Матвею Артемонову всю душу. Устраивать их боярин Шереметьев любил чрезвычайно, так он коротал время и успокаивал сам себя, полагая, что, проводя много часов в разговорах со своими подчиненными, он крепче держит в руках вверенное ему войско. Собравшиеся же на совет воеводы, казалось, играли в игру, целью которой было говорить как можно дольше, как можно меньше при этом касаясь сути дела. Этим особенно грешили сам Борис Семенович и его младший сын Никифор – тот самый, что служил когда-то в рындах вместе с Матвеем Артемоновым. Несмотря на молодость, Никифор давно уже был стольником, а уже зимой, по завершении нынешнего похода ожидалось, что ему будет сказано боярство, так как чин окольничего представители их рода миновали. Утомительное пустословие советов угнетало, особенно при мыслях о том, сколько полезного можно было бы сделать это впустую потраченное время. Кроме того, Матвей давно уже считал, что доводами разума никого нельзя ни в чем убедить, и тем менее, чем более простые и ясные вещи пытаешься объяснить. Посещение же шереметьевских военных советов утвердило его в этой мысли окончательно. Была, однако, у этих заседаний и приятная сторона: домовитый князь, любитель усадебного покоя и довольства, сумел за долгие недели осады окружить себя и своих приближенных в ставке почти таким же уютом, как и в родной вотчине. Помещалась ставка в теплой и добротной избе, которую срубили лучшие из бывших в полку плотников, из Олонецкого края, а под избой был вырыт глубокий погреб, где находилось место самым разнообразным припасам и многочисленным бочкам с вином, медом и пивом, которыми полковой воевода щедро угощал вечером всех участников совета, а в другие дни – вообще всех начальных людей, урядников и отличившихся рядовых. Прислуживали боярину несколько десятков хорошо одетых и откормленных дворовых, полностью освобожденных от каких бы то ни было военных повинностей. Одним словом, для того, чтобы почувствовать себя совсем как в родной усадьбе, Борису Семеновичу не хватало только борзых собак и охотничьих птиц, по которым и он, и его сыновья очень скучали.
Война началась удачно для Московского царства. Уже в первые недели похода, со всех краев Смоленщины, Восточной Беларуси и Ливонии стали стекаться в ставку вести о взятии городов и городков, был осажден и должен был вскоре пасть и сам Смоленск. Однако для Бориса Семеновича, который начинал войну одним трех крупнейших воевод, она складывалась совсем безрадостно. Из-за его ошибки, произошел разлад в движении нескольких полков, они не смогли в нужное время и в нужном месте соединиться, из-за чего крупным отрядам поляков удалось избежать разгрома, и они теперь, вместо того, чтобы сидеть в темнице в Москве, доставляли много неприятностей московитам. Сам Борис Семенович, разумеется, считал эти обвинения вопиюще несправедливыми, и говорил, что если он в чем и повинен, так это в том грехе, что увидев как-то оборванных и оголодавших ратников одного из полков, Шереметьев отпустил их в тыл, а не отправил на убой. В самом же неудачном маневре князь, по его словам, не только не был, но и не мог быть виноват, поскольку вовсе не руководил задействованными в нем полками. В глубине души старый царедворец понимал, с чем была связана опала, хотя и предпочитал о том помалкивать: решая вопрос с отпуском служивых, он имел неосторожность опираться на человеческие чувства и здравый смысл, поэтому отпустил их самовольно, не ставя в известность царя и не запрашивая царского указа. Бессмысленную гибель подчиненных ему бы простили, но самовольство – никогда. Поэтому, когда князь Борис совершил этот промах, использовать его для объяснения военной неудачи и удара по самому князю для его противников при дворе было уже детской задачкой. Таким образом, Шереметьев оказался в опале, и послан был штурмовать маленькую крепость на самой окраине Смоленщины, неожиданно оказавшую сметавшему все на своем пути московскому войску упорное сопротивление. А называлась крепостишка не иначе, как Шереметьин – это была столица древнего удела рода Шереметьевых, от которой он и получил свое названия. То ли в насмешку, то ли в утешение, но князь Борис с сыновьями был, после своей неудачи, направлен царем именно сюда. Артемонов нисколько не сомневался, что с Шереметьевым обошлись несправедливо, и просто воспользовались его промахом, при дворе это умели, однако, положа руку на сердце, он не назвал бы князя Бориса прирожденным военачальником. Шереметьев был образцовый московский помещик из крупного рода, добродушный, хлебосольный, но далеко не воинственный. Он, безусловно, был убежден в глубине души в том, что старомосковское дворянство уже по самой своей природе стоит выше всех остальных ветвей человеческого рода, и эта убежденность проявлялась порой в его поведении, однако не делала его ни жестоким, ни высокомерным, даже и к самым низшим по положению людям. Проведя почти всю сознательную жизнь при дворе, он неплохо разбирался в государственных делах, а еще больше – в делах того мирка, который окружал царя в его повседневной жизни. Но и здесь Борис Семенович не стремился лезть на рожон, предпочитая скорее выказывать исполнительность, нежели блистать умом или красноречием – а ни того, ни другого лишен он не был. Войну же, тем более с непобедимой до той поры Республикой, князь воспринимал как стихийное бедствие, которое нужно перетерпеть, но только не как случай показать себя. С самого начала похода он старался проявить наиболее возможную исполнительность и преданность, и поэтому особенно сильно проклинал себя за допущенный промах, шедший прямо в разрез со всей линией его поведения. В этом отношении сыновья князя Бориса – старший, уже знакомый Матвею Никифор, и младший Александр – заметно отличались от отца. Оба были не лишены способностей к военному делу и воинственного пыла, а у Никифора, на взгляд Артемонова, его было даже с избытком. Оба обещали стать со временем хорошими воеводами, но сейчас оба были юношами, не достигшими и двадцатилетнего возраста.
Сам Артемонов, разжалованный после двух боев с казаками в солдатские поручики, был отправлен в полк Шереметьева в ссылку. Тяжесть наказания подчеркивалась тем, что и сам воевода, к которому направлялся Матвей, был опальным. Но Шереметьев, отлично разбиравшийся в людях, быстро приметил Артемонова, а когда выяснилось, что Матвей был под Смоленском двадцать лет назад, то князь Борис, сам бывший участником того похода, немедленно произвел Артемонова в капитаны, проявив еще раз немалое своевольство. Но благодаря военному опыту и знанию языков Матвей быстро приобрел влияние куда большее, чем полагалось бы обычному капитану, и стал связующим звеном между воеводой и служилыми немцами, а заодно и советником князя Бориса по вопросам войск немецкого строя, которых Шереметьев не знал, не хотел знать, и боялся, как черт – ладана. Сказывалось и то, что за Матвеем тянулось слава "непростого" человека, который не раз удостаивался личных бесед с царем Алексеем, и, хотя и попал теперь в опалу, явно был у государя на примете. А Шереметьев лучше многих знал, как быстро царская опала может смениться милостью, поэтому, кроме прочего, и держал Артемонова поближе к себе. Наконец, Матвей был другом Никифора Шереметьева, который никак не мог забыть их совместной службы и приснопамятного царского выезда. По всем этим причинам, Артемонов, единственный из начальных людей его чина, был постоянным участником военных советов, и порой от всей души завидовал обычным капитанам, которые не должны были в советах участвовать, и могли спокойно заниматься обучением своих солдат.
Поскольку участие в таком собрании требовало хотя бы каких-то проявлений высокого положения от каждого из собравшихся, Матвей велел Иноземцеву с Наумовым тщательно вычистить платье и лошадей, накинуть отбитые в каком-то бою у ляхов красивые плащи, и, держа в руках полагавшиеся им по чину посеребренные протазаны, следовать за ним чуть позади. Появление такой процессии произвело самое глубокое впечатление на воеводу, который встречал всех на крыльце своей избы, и даже на двух высоченных мрачных дворян, стоявших за ним навытяжку и державшихся за рукояти сабель.
– Матвей Сергеич, ну и выезд! Похлеще пана Гонсевского. Да вы слезайте и проходите без церемоний, авось мы не ляхи. Демидка! Угости офицеров.
Подбежавший слуга в красивом кафтане поднес Матвею и его спутникам по чарке столового вина в посеребренных кубках. Иноземцев с Наумовым, как и всегда в таких случаях, налились чувством собственной важности, задрали подбородки, принимая вино от дворового, и осушили кубки с такой лихостью, что даже много повидавший Шереметьев довольно кивнул.
– Погодите! – закричал стоявший здесь же возле избы Никифор, – Куда же без благословения к такому важному делу? Твое святейшество, благослови!
Упитанная пятнистая дворняга, подобранная и обученная Никифором, присела на задние лапы скрестила в воздухе передние, и сделала ими движение, и правда, весьма похожее на патриаршее благословение. Старший Шереметьев побагровел.
– Ах ты, скоморох! Смотри, запорю поганца! Раз получил ты без ума и без заслуг чин царского стольника, так хоть его не позорь. Да и весь род наш тоже!
Никто, включая самого Бориса Семеновича, не мог без смеха смотреть на никифорову дворнягу – Митрофана Наумова каждый раз приходилось чуть ли не водой отливать – но такие шутки над особой всемогущего патриарха были далеко не безобидны, и даже если прощались сейчас, в силу военного времени, могли со временем выйти боком не только Никифору, но и всему шереметьевскому семейству.
Артемонов пришел на совет одним из первых, и провел с четверть часа, общаясь с Шереметьевым и его сыновьями. Одним кубком вина, а, точнее говоря, какой-то хитрой настойки, изготовлявшейся по особому шереметьевскому рецепту, дело не обошлось, и к началу совета Матвея покинули обычные заботы и раздражение, ему стало тепло и приятно, и все люди вокруг казались милыми. В избе воеводы пахло едой, печным дымом, сосновой смолой и воском от свечей, и этот домашний запах расслаблял и успокаивал.
В совете участвовали трое Шереметьевых, отвечавшие вместе за войска старого строя: поместную конницу, стрельцов и пушкарей. Конницу ведал Никифор, стрельцов опекал Борис Семенович, который, по своей дородности, не слишком любил ездить верхом, а пушкари, как не требовавшие большой заботы и попечения, были отданы Александру. У пушкарей был свой голова, хорошо знавший дело, и задачей младшего Шереметьева было просто не мешать ему, да следить за тем, чтобы у пушкарского наряда всегда было достаточно коней и подвод. Когда же однажды князь Борис предложил позвать и пушкарского голову на совет, Никифор с самым искренним недоумением поинтересовался, не полагает ли отец, что нужно позвать еще и представителя от чухонцев. Борис Семенович пожал плечами и больше об этом не заговаривал. Александр же очень ответственно относился к своим обязанностям, и пушкари его искренне любили. Это был молчаливый парень, едва ли шестнадцати лет от роду (имевший уже, однако, чин стряпчего), невысокого роста и не отличавшийся статью отца и брата, к тому же и темноволосый, и Борис Семенович с Никифором часто, глядя на него, пожимали плечами: мол, в кого это у нас Сашка уродился? Младший Шереметьев не мог этого не чувствовать, и поэтому стремился, порой с преувеличенным старанием, доказать, что он ничем не хуже, и вполне достоин представлять древний род.
Поскольку в поместной коннице состояло немало родовитых дворян, то и ее представители, помимо Никифора, при котором состоял в качестве своего рода денщика боготворивший его Серафим Коробов, вызывались на совет по сложному расписанию, учитывающему родовую честь и все оттенки местнических отношений. Никто, кроме князя Бориса Семеновича, не мог бы держать в голове все эти хитросплетения, однако старший Шереметьев владел ими с виртуозной легкостью. Дворяне, однако, не очень-то стремились к участию в советах, что сильно облегчало расчеты князя Бориса. В этот день, после долгих уговоров, изволили явиться князья Прокопий Шаховской и Евфимий Хилков, которые тут же принялись живо обсуждать с воеводой подробности предстоявшего, по окончании совета, ужина. По другую сторону стола сидели представители полков нового строя, преимущественно служилые немцы. Возглавлял их полковник Герардус Бюстов, пожилой и степенный ливонский немец с длинным носом и глазами слегка навыкате. Полковник неизменно носил московское платье, иногда преувеличенно стараясь соблюдать все оттенки московской моды, что забавно сочеталось с его образцово немецкой внешностью и полным незнанием русского языка. Бюстов отличался исполнительностью, и всегда смотрел на князя Бориса Семеновича с некоторым, впрочем, вполне достойным, подобострастием. Отличительной чертой полковника было то, что он никогда и ни при каких обстоятельствах не выдвигал собственных предложений по ведению боевых действий, равно как и никогда не высказывал мнений, противоречащих начальственному, хотя и был прекрасным знатоком военного дела. Шереметьев, несмотря на это, откровенно побаивался полковника, и, в свою очередь, несколько заискивал перед ним. В отличие от большинства московских служивых, Бюстов не только не опасался чухонцев, но и проявлял к ним большой и искренний интерес. Часто он делал большой крюк на своей упитанной кобыле, чтобы подъехать к чухонскому поселению, где он неторопливо прогуливался вдоль тына, оценивающе оглядывая самих чухонцев и их постройки, перекидывался парой слов с обитателями деревни, а потом подъезжал к часовым и давал им весьма дельные хозяйственные советы, правда, исключительно по-немецки. Часовые вытягивались во фрунт, и, выпучив глаза, деревянно кивали, слушая полковника. Нельзя сказать, что чухонцы любили Бюстова, но, несомненно, уважали его, и все возникавшие у них сложности старались решить именно с его помощью. Вместе с Бюстовым, как и обычно, пришли двое пехотных офицеров, английских немцев – Иван Кларк и Иван Иванов (или, иначе, Джонс), которые, впрочем, никогда почти не высказывались от своего собственного лица, однако раскрывались за ужином, где пили на зависть многим московитам, и отличались веселым нравом и неплохим знанием русского языка. Майор Драгон держался подчеркнуто отдельно от этой троицы, и даже садился за стол так, чтобы его отделял от англичан какой-то человек, которым, чаще всего, оказывался Артемонов. На удивленные вопросы Матвея – почему он, де, не хочет разговаривать с соотечественниками, тем более, как и он сам, верными слугами свергнутого короля – Филимон отвечал, что, во-первых, просит не оскорблять его, записывая ему в соотечественники эту шваль, а, во-вторых, если бы они, в придачу ко всему прочему, были бы еще и сторонниками Парламента, он бы их и вовсе насадил на шпагу, как на вертел. Артемонов пожимал плечами, поскольку на его взгляд сходств между Драгоном и двумя Иванами было больше, чем отличий, хотя, если подумать, кого и когда близкое родство удерживало от вражды.
Русское офицерство немецких полков было представлено на совете двумя персонами. Одной из них был майор Агей Кровков, возглавлявший в полку шквадрону рейтар и оказавшийся под началом Шереметьева примерно в то же самое время, что и Матвей. Он был одет в русское платье безо всяких признаков неметчины, и старался держаться поближе к князьям Шаховскому и Хилкову. Говорил майор обычно мало, и как будто старался поменьше привлекать к себе внимание. Вторым был капитан Демид Карпович Бунаков, начальник шквадроны драгун, старый служака, сражавшийся под Смоленском, и бывший в свое время и в сотенной службе, и в стрелецких головах. Это был весьма пожилой, совершенно седой человек с всклокоченными волосами, торчавшими в сторону усами, острой бородкой и вечно сердитым пристальным взглядом. Бунаков находился, с точки зрения распределения сил в предстоящей словесной баталии, в почти безнадежном положении, поскольку на дух не переносил одновременно служилых немцев, которых, обожженный смоленским опытом, всех до единого считал предателями, и знатных сотенных начальников вроде Шаховского с Хилковым – это была закоренелая и неизлечимая ненависть небогатого мелкопоместного дворянина к московской знати. Союзников, таким образом, у Бунакова не было и быть не могло, и спасало его только то, что князь Шереметьев души не чаял в капитане, и всегда его поддерживал. Причиной для этого было не только личное расположение, но и храбрость и умения капитана, который, по части военного опыта, едва ли чем-то уступал Бюстову.
Совет наконец начался, и первым речь держал сам воевода. Борис Семенович долго и подробно описывал сначала положение на театре военных действий в целом, а затем перешел непосредственно к обстоятельствам службы их полка, о которых говорил не только умно и со знанием дела, но даже и с каким-то вдохновением. Князя Шереметьева, безусловно, было бы очень интересно послушать, не рассказывай он все это, примерно одними словами, уже не первую дюжину раз. Никифор сидел с раздраженным видом, с нетерпением ожидая, когда же он получит слово, Бунаков пристально и неодобрительно смотрел на воеводу, время от времени с сомнением прищуриваясь, и только полковник Бюстов внимательно слушал и со значением кивал в нужных местах головой. Остальные же просто скучали и, в меру своего нрава и воспитания, или всячески давали об этом знать или, напротив, старались скрыть. Завершая речь, князь предложил помолиться о здравии государя и победе православного воинства, для чего в избу был немедленно приглашен духовник воеводы, который и отслужил короткую службу. Это был очень голосистый и внушительный дьякон, и Матвей всегда ждал его появления, которое хоть немного скрашивало скуку совета. После пения хором тропаря, все расселись по своим местам, надели шапки, и совет продолжился. Слово, по местническому старшинству, должен был теперь держать Никифор, который также сказал мало нового. Вскочив с места и встряхнув льняными кудрями, выбивавшимися из под шапки с собольим мехом, младший Шереметьев принялся ходить из одного угла избы в другой, чего вовсе не полагалось на таком чинном собрании. Он горячо и настойчиво высказывал ту мысль, которая владела им с самого начала осады: о необходимости немедленного и жестокого штурма крепости. Идея ненависти к врагу вообще была присуща молодому князю, и даже на знамени своей сотни он изобразил василиска, символ беспощадности. Это мало вязалось с обычным добродушием и смешливостью Никифора, однако глядя, как перекашивает его лицо во время выступлений на совете, можно было поверить в его воинственность. Доводы, к которым прибегал молодой князь, также менялись мало, и были, в целом, вполне разумны. Осадное войско истощалось болезнями и бескормицей, которая оказывалась особенно губительной для коней, и время, таким образом, работало на осажденных. Неумолимо падал и дух войска, с чем никто из начальных людей не взялся бы спорить. Никифор предлагал отправить поместные сотни, или их часть, на вылазку против татар, которые кочевали неподалеку и представляли постоянную угрозу тылу осаждающих. Такая вылазка, с одной стороны, устранила бы татарскую угрозу, а с другой – заставила бы расслабиться защитников крепости, подумавших, что московиты отводят войска, и даже, возможно, решившихся бы на полевое сражение. Когда Никифор закончил свою речь, Борис Семенович предложил высказаться всем собравшимся, которые довольно долго молчали, а затем слова попросил Матвей Артемонов.
– Видишь ли, князь. Отвод части конницы…
Матвей, однако, не смог закончить свою мысль, поскольку, совершенно не обращая внимания на него, начал говорить князь Шаховской.
– Князь Никифор Борисович все говорит верно. Нечего нам тут гнить и кормить вшей. Неужели будем дожидаться, пока все лошади падут, а потом пешими в бой пойдем? Только надобно решить, кто возглавит отряд, идущий против татар, кто будет товарищем воеводы, и кто на какую сотню встанет. Под началом Никифора Борисовича всем нам идти вместно. Но дальше посложнее будет, ведь и я, и князь Ромодановский, да и Евфимий Петрович – все по чести равны будем, кому же быть товарищем, как честь каждого не уронить? Надо бы спросить Ромодановского, согласиться ли ертаульную сотню возглавить, может и отказаться – он ведь человек гордый.
– Князь Прокопий Филиппович, так ведь без мест в походе… Царский указ…, – нерешительно вставил Борис Семенович. Шаховской презрительно скривил губы, улыбнулись и Хилков с Никифором, а Кровков закивал головой, как будто говоря, что князь Шаховской высказывает вполне очевидные всем вещи.
– Указ – указом, а только мне с каким-нибудь Тютчевым из Пронска быть невместно, и о том не указ говорит, а столетия службы, и род свой позорить я не стану, хоть сто указов напиши.
Младший Шереметьев, Александр, бросил быстрый гневный взгляд на дворян, но тут же уставился в пол, Бунаков побагровел окончательно, а стоявший у двери светлицы Алмаз Илларионов внимательно, с не вполне ясным выражением поглядел на Шаховского. Дипломатичный Борис Семенович быстро пресек местнический спор, наговорив много лестного про славное прошлое обоих родов, причем такого, что и самим Хилкову с Шаховским было невдомек, и немало их удивило. Чувствовалось, однако, что угли местничества только подернулись золой, но вовсе не потухли. Воспользовавшись установившимся ненадолго молчанием, слово взял капитан Бунаков:
– Милостивый государь, князь Борис Семенович! Оно все верно про лошадиный корм сказано, да только не до конца. Время-то сейчас летнее, какой же у коней может быть голод? Да, трава не овес, а все же не голодают. Да если и падет пара-тройка лошадок, так их же и на еду можно пустить, а новых у татар прикупить или отогнать, не так уж велика потеря. А пойди сейчас на татар, в один день несколько сот потеряешь – так что же лучше? Да и начнись приступ, нам вся конница пригодится, лишней не будет – пока солдаты на приступ идут, кому еще их прикрывать? Так что затея эта с походом на татар – прямо сказать, негодная, твоя княжеская светлость.
Слушая Бунакова, Никифор покраснел, а Хилков и Шаховской, зло и насмешливо улыбаясь, переглядывались между собой.
– Демид Карпович, а все же ты не конник, – вмешался Кровков, – Если и было чего в Смоленском походе, то давно прошло. Чего горячишься, кто тебе мешает к осаде готовиться?
– Я, Агей Матвеевич, поболее твоего в седле повоевал, ты меня не оговаривай! – гневно зашевелил усами Бунаков, а старший Шереметьев поспешил замять ссору, предоставив слово Герардусу Бюстову.
Тот немного привстал, почтительно поклонился воеводе и извлек из своей кожаной сумки большой свиток, по которому начал излагать свои соображения, при необходимости поднимая глаза от бумаги, когда требовалось что-то пояснить дополнительно. Произносимые громким и низким голосом чеканные немецкие фразы всегда заставляли почтительно притихнуть участников совета, за исключением, пожалуй, несгибаемого Бунакова, который шевелил усами, готовя про себя речь с опровержением доводов немца. Переводил речь Бюстова Артемонов при поддержке Алмаза Ивановича, который, сложив руки у рта, шептал ему, высунувшись из-за двери, необходимые подсказки. Иван Джонс и Иван Кларк, которые, видимо, отчасти понимали немца и сами, слушали его весело переглядываясь. Полковник говорил о том, что время продолжает работать на московское войско, которое страдает от голода и конского падежа неизмеримо меньше, чем осажденные, что работу над сетью шанцев нужно завершить, чтобы избежать напрасных жертв во время осады, и что татарские отряды могут быть опасны только вышедшему в поле, но не стоящему лагерем войску. Александр Шереметьев слушал пожилого немца с самым настоящим благоговением, он даже немного привстал и наклонился в его сторону, хотя и не понимал ни слова по-немецки. На это с большим неудовольствием смотрел Никифор, который, казалось, готов был взять брата за шиворот и усадить на место. Матвей, которому окопные работы были далеко не безразличны, попробовал дополнить Бюстова:
– Окопные работы можно было бы и быстрее завершить, если бы не…
Но Бунаков не собирался ждать.