Вспомнились мне его молодые годы, когда в полной силе творчества из-под его пера росло великое произведение «Война и мир». Еще 16-летней девочкой жила я в этом самом доме и как сейчас вижу его, как он с ясным, веселым выражением лица выходил из кабинета после удачно написанной сцены; как он в этой же самой комнате раскладывал пасьянс, загадывая, написать ли задуманное?
Надо было удивляться, как мог вместить в себя один человек столько разнообразных сторон. Что за ширина мысли и чувств, что недостатков и качеств соединял в себе Лев Николаевич! Но одна была белая нить, прочно тянулась во всю его жизнь, – это чувство религиозное, оно росло и крепло в нем год от году.
Он любил жизнь, природу и как никто умел ими пользоваться. Любовь его к природе видна в письме к моей сестре, написанном в девятисотых годах весною, в деревне, в самом начале мая. Письмо начиналось:
«…Необыкновенная красота весны нынешнего года в деревне разбудит мертвого. Жаркий ветер ночью колышет молодой лист на деревьях, и лунный свет и тени, соловьи пониже, повыше, подальше, поближе, сразу и синкопами, и вдали лягушки, и тишина, и душистый, жаркий воздух – и все это вдруг, не вовремя, очень странно и хорошо. Утром опять игра света и теней от больших, густо одевшихся берез прешпекта по высокой уж темно-зеленой траве, и незабудки, и глухая крапивка, и всё – главное, маханье берез прешпекта такое же, как было, когда я, 60 лет тому назад, в первый раз заметил и полюбил красоту эту».
Как живо чувствовал он эту чудную весну, как наслаждался ею, живя в деревне. Много незабвенного и дорогого оставила во мне жизнь в Ясной Поляне, а в особенности сам Лев Николаевич. Всюду, где бывал он, дышало теплой участливостью, чувствовалась несокрушимая, нравственная сила его, соединенная почти с детским заразительным весельем. Там, где бывал он, освещалось лучезарным светом, согревающим душу.
И те строки, которые он написал в молодости в дневнике своем, вполне определяют его. Вот они:
«Да, лучшее средство к истинному счастию в жизни – это: без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину любви и ловить туда все, что попало, и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального».
И он ловил всех и заражал своим внутренним, священным огнем. Он понимал, что в жизни есть один рычаг – любовь.
* * *
Мы прожили с Марьей Александровной до 6 ноября. Получив из Астапова телеграмму о том, что неизвестно, когда вернется сестра домой и что положение Льва Николаевича очень серьезно, я собралась 7-го рано утром в Астапово, а Марья Александровна к себе домой. Мы поехали на станцию Засека, но там нам передали депешу о кончине Льва Николаевича.
Смерть его меня меньше поразила, чем весть об его уходе, мы ежедневно ожидали этого печального известия.
Мы вернулись в Ясную Поляну. Мысль о сестре не покидала меня ни на минуту.
Понемногу стали съезжаться родные. Ясенский дом снова наполнился, но как уныло выглядели все мы, в черных платьях, с заплаканными глазами. Бесцельно бродили мы по комнатам или же сидели по своим углам, полушепотом разговаривая между собой.
9 ноября мы все, в шестом часу утра, в нескольких экипажах отправились на станцию Засека встречать поезд, в котором везли тело Льва Николаевича.
Погода была тихая и теплая. Дорогой в темноте мы различали тысячную толпу, которая шла и стояла по дороге и у опушки леса. На станции мы еле-еле могли пробраться на особую платформу, предназначенную для родных, знакомых и депутаций.
Мы долго ожидали, стоя на платформе. Толпа все прибавлялась, когда вдруг послышался голос:
– Господа, поезд идет, шапки долой!
Мне стало жутко, холодно, сердце сильно застучало. Тихо, без свистков подъезжал поезд и остановился среди мертвой тишины. Когда раздвинули тяжелую железную дверь товарного вагона, все взоры устремились в это полутемное, мрачное отверстие, откуда виднелся дубовый гроб с возложенным венком из белых цветов.
Хор тихо пропел «Вечную память». Что-то трогательное и потрясающее было в этой встрече, в этой толпе, которая вся, как один человек, с трепетным благоговением относилась к памяти Льва Николаевича.
Выходили из вагона. Я глазами искала сестру свою. Ее вели под руки сыновья, она опиралась на палку. Вся в черном, с исхудалым, измученным лицом она показалась мне сильно изменившейся и постаревшей. Мы только успели поздороваться, как тотчас же вынесли гроб и вся похоронная процессия тронулась под гору по широкой дороге.
Не буду описывать нашего шествия до дому; скажу только, что когда на мосту или где-нибудь в узком проходе толпа скучивалась и слышались испуганные возгласы, раздавался громкий голос:
– Господа, подумайте только, кого мы несем! Ради него, пускай будет порядок.
И толпа останавливалась и снова чинно следовала за процессией. Через два часа мы были дома.
Гроб поставили внизу, в комнате, когда-то бывшей кабинетом Льва Николаевича; его открыли и положили в него цветы.
Когда все удалились, сестра хотела проститься со Львом Николаевичем. В комнате оставалась лишь я с ней и незаметно в углу стояла старая няня.
Долго прощалась с ним сестра. Я не могла слышать без слез, как она шептала молитву и трогательные прощальные слова. Сколько скорби и душевных страданий слышалось в них. Она прощалась не только с любимым человеком, но и с 48-летней жизнью, прожитою с ним и прервавшейся так внезапно и трагично.
«Да поможет ей Бог перенести эту тоску и горе», – думала я.
В углу комнаты на коленях стояла няня, она набожно крестилась, старое сморщенное лицо ее было в слезах.
Более тридцати лет привыкла она делить радость и горе с семьей Толстых. Она переживала в доме вторую потерю: умер на ее руках семилетний Ванечка, которого она выходила несколько лет назад.
После сестры я подошла к гробу. Лицо Льва Николаевича выражало полное спокойствие. Я поцеловала его холодный лоб и долго с любовью глядела на него.
Припомнились мне слова, написанные на 7 ноября в его книге «Круг чтения».
«Жизнь есть сон. Смерть – пробуждение. Смерть есть начало другой жизни».
* * *
После семьи пускали прощаться всех. Вереница по четыре человека, казалось, тянулась бесконечно. Около часу дня подняли гроб, и все двинулись к Заказу.
Эта милая, знакомая дорога, так называемая купальная дорога, была вся полна народом, рассыпавшимся по всему лесу.
Как странно было видеть и эту печальную процессию, и вырытую могилу в этом лесу, с которым до сих пор были связаны самые веселые и поэтичные воспоминания.
Помню, как на этой самой дороге меня однажды рано утром встретил Лев Николаевич и спросил, почему у меня заплаканные глаза. Я рассказала ему свои неприятности. Он стал утешать меня и, между прочим, сказал:
«Читай „Отче наш“, но не так, как обыкновенно читают, а разбирай глубокий смысл каждого слова этой молитвы».
Он толковал мне этот смысл и сказал:
«Хлеб наш насущный даждь мам днесь» – значит «дай нам духовной пищи на каждый день».
«Эту молитву я читаю утром и вечером, и она помогает мне в жизни и успокаивает меня», – прибавил он.
Не буду описывать похорон, они и так уже известны. Скажу только, что настроение всей толпы было религиозно-торжественное, а порядок образцовый.
Когда мы были дома, весь день приезжали опоздавшие на похороны в автомобилях и из Тулы с поездов. Обедали 42 человека в 9 часов вечера. Сестра почти все время сидела у себя в комнате и выходила в зал лишь на короткое время. Ей было не только тяжело быть па людях, но она уже заболевала и к ночи у ней открылся сильный жар.
В доме осталось ночевать около 25 человек. Несмотря на такое большое горе, жизнь брала свое. Приходилось соображать, куда кого разместить. Ночевали даже и во флигеле, который я накануне еще велела топить. Люди бегали с утра до вечера, еле поспевая служить.
На другое утро мы все отправились на могилу. Она была завалена венками. Холст с надписью яснополянских крестьян был протянут на деревьях. Черкес караулил могилу всю ночь, а утром рассказывал нашим людям следующее:
«Было далеко за полночь, я ходил с ружьем по дороге, луна, всходившая очень поздно, тускло освещала лес, как вдруг увидел я, что какая-то черная фигура шла вдоль оврага. Я испугался, взялся за ружье, подошел ближе… Она бросилась на землю, у самой могилы. Я разглядел – это была женщина в черном длинном платье, с черным платком на голове.
„Не стреляй“, – только и сказала она. Долго молилась она, а потом так же быстро удалилась. Так приходила она две ночи сряду».
Перед моим отъездом уже, в начале декабря, черкес снова видел эту женщину. Она две ночи приходила на могилу в те же самые часы. Совершенно неизвестно, кто она. Через два дня все почти разъехались. Остались двое старших сыновей и Михаил, Варвара Валерьяновна, дочь Марьи Николаевны Толстой, мой старинный друг детства; с нею неразлучно прожили мы весь этот месяц.
Меньшая дочь Саша переехала к себе в имение за три версты. Дни тянулись длинные, грустные, погода была пасмурная и холодная; сестре становилось с каждым днем все хуже. Чем хуже она себя чувствовала, тем радостнее становилась, надеясь более не встать с постели и тем покончить с нравственными страданиями.
Сыновья нежно и заботливо относились к ней. Доктор Маковицкий находился все время дома, а затем приезжал еще доктор из Тулы. Через десять дней сестре стало лучше.