– Як цэ так – «нэ як»?..
– А не до имен мне, мама, было. Отзываитца, и ладно… – смутилась Катерина, втянув голову в плечи.
– И на що ж такэ воно о то отзываиться?..
– Та-а, то на Маньку, то на Кланьку… – прикрыв рукой невольную улыбку, ответила сноха.
– Яка ще Кланька? Хиба – Манька?! Та побойся ж Бога, Катя, бо в тэбэ ж тёлка о то Манькою була!
– А када мне ехать за метриками ей, если зимой – сугробы выше крыши, а весной, вон, сами видите, как Жабайка разлилася, шо ни дороги не видать, ни проехать, ни… Та и… А хто за меня работать и эти три рота кормить будет? Подрастет, там ближе к школе и поеду у ваш тот Атбасар за метриками этими, будь они не ладны. Начёрта они ей щас-то?
– Так воно ще и бэз мэтрикив?.. – укоризненно покачала головой шокированная свекровь, не отрывая, по-прежнему, глаз от дитя. – Катя, Катя… бо войны, Слава Богу, нэмае, а дэтына бэз имэни та ще и бэз мэтрикив… Як жеш це воно так, га?…
Постепенно обретая самообладание, бабушка взяла безымянную внучку к себе на колени и снова развязала платок.
– Давай, я тоби рукава закачаю, онученька, та ось яичко… – очищая, видимо, от волнения, все попадающие под руку привезенные яички подряд, она продолжила, – Ось, тэпэрь нэ мацкай, а бэри та зъишь! Та як жеш цэ ж воно так, що дитя вже бигае, а ще нэ названо?..
«Начинается… Щас будет укорять „засранку о таку“ за грязь у хате, за чумазых „дитэй“…» – начиная заводиться, подумала Катерина.
Но подозрительно притихшая свекровь достала из кармана носовой платок… и Катерина вдруг впервые в жизни увидела на ее глазах настоящие слезы…
– Як жеш, Катя… як цэ воно о то выжило, га? – Арина Александровна, машинально вытирая выцветшие глаза уголком повязанного платка, забыв о носовом, первая нарушила молчание.
– Та-а, так и выжило… – тихо промолвила Катерина. – Тада в Муйнак к кому то бабушка приезжала… Я так и не поняла, к кому она. Думала к Аникеевым, но те потом сказали, шо к ним нихто сто лет в обед и носа не казал… Опщим, она, как внезапно появилася, так и ищезла.
– Ну, потим, що? Що потим о то було?
– Ну, накупала она ее в травах каких-то та корнях, шо с собой принесла… та помолилася там – у окошка. А утром пошла я на работу, этим же наказала, шоб тихо сидели, – сноха кивнула в сторону старших, – прихожу домой, а они передрались тут, как черти, орут, как скаженючие… Порастрепали, засранцы, всю подушку, на которой же она там на топчане лежала. Сами, шо лисята в курятнике – в перьях та пуху оба, и эта – Кланька-Манька на полу. И вся хата в перьях! Ой, было тут… Подняла ее, смотрю – живёхонька. Та живучая она… Эти, вон, тока за прошлую зиму аж по три раза переболели, а она – хоть бы хны. Ну и тада, правда, после того бабкиного купання, она ни разу не проснулася, спала, как убитая, аж пошти четверо суток! Эти же двое и потом, чё тока тут не вытворяли, пока я на работе-то. А как тока она разинула очи, я ей сразу дала цыцку, как та бабка и велела. Взяла-а! Пососала, почамкала, та и снова спать. Да, Манька?
– Дя-а… – протянула, улыбаясь набитым ртом, Манька-Кланька, словно понимая, о чем идет речь.
– Мы тут потом ее еще и свешали безменом: кило четыреста она тада всего весила! Не то, шо щас…
– Так це ж, мабудь, Катя, був… Це ж, Катя, був Ангел… – вполголоса задумчиво произнесла свекровь.
– Хто-о?
– Цэ Ангел був… Як-як, кажешь, еи звалы? – перекрестившись, Арина Александровна остановила взгляд на притихшей внучке.
– Та-а, и имя в неё… В опщим, сказала, шо Амалией зовут.– Моргнув, отозвалась Катерина.
– Амалля? Кажу же, Катя, що Ангел це був, – внезапно оживилась гостья, – ты ж у той дэнь на похороны матэри бо нэ поихала? Нэ поихала! Ось Господь и послав його до тэбэ, щоб… щоб о це дитятко нэ помэрло… – снова набожно перекрестившись, она добавила, – мэни ж тоди Гаврыло, якщо заявывсь, казав, що твоя матэ помэрла. Царствие еи небеснэ…
– Та какой тут, мама, Ангел – в этом Муйначке засратом? – ухмыльнулась Катерина.
– …Та хочь звэсылы тэбэ о ци бэзбожныки, Манька… чи ты Кланька? – не обращая внимания на реакцию снохи, вдруг приободрившись, сказала свекровь и крепко прижала к себе ребенка.
Пристально вглядевшись в личико новоиспеченной внучки, Арина Александровна вдруг всплеснула руками:
– Та як жеш це тэбэ твий ридный батько тай нэ прызнав, га?! Катя, дывысь, та воно ж – вылита я! Дывысь, як воно на мэнэ походэ!.. – взяв девочку за плечи, она легонько ее встряхнула, – побачь, Катя, побачь, як мы з нэю… Як о то дви капли! Тильки в нэй глазки о то нэ мои. А так усё, як у мэнэ и е!
– Ну-ну, а то ж я первый раз ее вижу, – улыбнулась Катерина. Глядя на то, как общаются бабушка и внучка, она почувствовала, как на душе у нее стало спокойнее.
Минуту-другую свекровь сидела и смотрела прямо перед собой невидящим взглядом, а потом задумчиво произнесла:
– О це будэ Ольга.
– О-Ольга? – настала очередь искренне удивляться невестке. – Это ж с какова переполоху она у нас вдруг будет теперь Ольгою, а, мама?
– Ма будь, ты нэ зразумиишь, що е бо о така свята – Ольга. Тай и сэстру жеш мою, шо помэрла, так о то звылы. Ныхай, Катя, воно будэ Ольгою, – лицо Арины Александровны стало жетским, и теперь уже назидательным тоном, она продолжила:– Так, мэтрику Гаврыло прывэзэ. Бо вин щас у мэнэ, як шелковый став. Та и вы ж тут уси тэперь зовыть еи тильки Ольгою, зразумилы?!
– Вы как будто с того света говорите… Та мине-то какая разница? Ольгой, так Ольгой… – вдруг легко согласилась Катерина, будто что-то замышляя.
Посидев в безмолвии еще какое-то время, бабушка поднялась с места, усадила на табурет младшую внучку, перекрестила ее и спросила невестку:
– Значить, кажешь, пъятдэсят осьмого року воно народылося, у травень? А якого травня? Як у мэтрике записаты?
– Той жеш ночью и родилася – с двенадцатого на тринадцатое. Та, рази мне до часов тада было?.. Помню тока, шо понедельник был… вроде… Или вторник – не помню.
Сухо, но явно не без чувства исполненного долга, попрощавшись с Катериной, свекровь вышла из избушки и, не оглядываясь, пошагала в сторону дома своего старшего сына Ивана.
К кружке с чаем она так и не притронулась. И узелок, с которым она, было, собиралась в Радоницу на кладбище, остался лежать на столе…
…Увидев впереди огни приближающегося Атбасара, Катерина повернула голову и стала смотреть через боковое стекло на звездное небо: «А, може, диствительна, то и был Ангел от моей маменьки? Она ж и сама мне скока раз говорила, шо в семье лишнего рота не бывает, када я пужалася, шо снова беременная. И всё молилася, молилася… Хоть и тайком, но всегда и за всех. А если бы не прислала она мне тада ту Амалию?.. Наверна, шо-то да есть там, на небушке этом…»
Глава II
«Городскими» семья Гавриила и Катерины была ни много, ни мало, до октября шестьдесят четвертого. И в течение всего этого времени перемен у них особых не наблюдалось. Разве что, ровно через девять месяцев со дня их переезда и через три дня после полета в космос первого в мире космонавта, Катерина родила четвертого ребенка, мальчика. Назвали его вовсе даже не по традиции – Юрием, а в честь погибшего на войне маминого старшего брата Павла, заменившего ей умершего сразу после ее рождения отца.
В Атбасаре они поселились в такой же, как и в Муйнаке, старенькой каркасной мазанке, главным украшением которой, и то лишь снаружи и в летнее время, был травяной ковер на крыше. В гораздо большей степени новоселов обрадовала электрическая лампочка, тускло освещавшая одну из комнат. Впрочем, в их новом жилище было и еще одно отличие от муйнакского: пол в избушке был не земляной, а покрытый, хотя и старым, видавшим виды, но все-таки кровельным толем; да и окошко было не одно, а целых два, хотя, по размеру они были такие же крохотные, как и на прежнем месте жительства.
Гавриил продолжал крутить баранку в самый разгар освоения целинных земель и дома он появлялся, как впрочем, и прежде, весьма редко. По причине того, что из доброй половины его зарплаты аж по двум исполнительным листам отчислялись алименты, оставшихся средств семье едва хватало. Несмотря на то, что отец семейства периодами как-то пытался выкраивать из оставшейся части зарплаты когда на мешок картошки, когда на комбикорм поросятам, а когда на уголь или дрова, им приходилось туговато.
Катерина устроилась техничкой в школу, которая, благо, была прямо напротив дома. Поросят они, все же, купили и, в свою очередь, неплохим подспорьем для их вскармливания были иногда перепадавшие отходы из школьной столовой.
Оплата услуг детского сада для четверых отпрысков была родителям, конечно, не по карману, поэтому дети были предоставлены, в общем-то, сами себе. Общаясь с соседскими ребятишками, они, собственно, получали кое-какую информацию о существовании неких детских заведений, в которых хотя и нет родителей, но всегда тепло, светло, полно игрушек, а кормят несколько раз в день едой, о которой им и помышлять-то не приходилось. Но претензий по этому поводу к своим «батькам» они не предъявляли, потому, как уже на этот вопрос им был дан однозначный ответ мамы: «В детский сад водят своих только богатые буржуи, потому шо им самим нехрен делать, ни деньги девать некуда».
С позволения сказать, интерьер их нового жилища мало чем отличался от прежнего и состоял из весьма нехитрой утвари, которую супругам удалось нажить в течение нескольких лет совместного проживания. В первую очередь входящему в дом бросался в глаза деревянный столб посреди главной жилой комнаты, которая была размером не более пятнадцати квадратов. На этот столб, служивший опорой для провисавшего потолка, они повесили, керосиновую лампу, только здесь она предназначалась на случай отключения электроэнергии. Слева от входной двери стоял добытый отцом целинный трофей – пятидесятилитровый армейский цинковый бак для воды. Далее у окошка, смотревшего во двор, находилась порядком пострадавшая от бесчисленных переездов деревянная тумбочка с двумя дверцами на вертушке, по облупившейся краске которой было видно, что ее когда-то сначала красили коричневой краской, затем зеленой, а потом и небесно-голубой. Эта кухонная тумба, с приставленными к ней двумя табуретками, помимо своего прямого назначения, служила обеденным столом для родителей. В двух шагах от этого универсального предмета обихода, близ небольшой, но достаточно высокой печки-голландки с чугунной плитой располагался приземистый круглый столик для детей, обедающих, как это было принято в их семье, отдельно. В закутке за печкой, в дальнем темном углу комнаты, находился сооруженный из горбыля топчан, на котором спали родители. Над их ложе висела люлька, которую, когда родился Павлик, старший брат отца, Иван, дал им напрокат. Угол справа, освещенный вторым окошком в доме и загороженный фанерой, был местом, где на сколоченном из того же горбыля топчане спали трое старших. У Ольки навсегда сохранится в памяти кислый вкус утоляющего, как ей тогда казалось, голод, уголка засаленного зеленого ватного, повидавшего виды, детского одеяла, используемого ею на случай, когда уж очень хотелось есть, а реветь уже не было смысла.
Справа от входной двери, на длинной и еще ни разу некрашеной скамейке, заваленной всякой всячиной— от валенок и сапог с портянками до запчастей отцовского авто. Над скамейкой и далее по всей стене, словно на стенде, на многочисленных ржавых гвоздях невероятных размеров, периодически и беспорядочно вбиваемых отцом, располагался так называемый гардероб, где вперемешку с верхней зимней одеждой всех членов семьи тут висело и по паре отцовских, еще армейских, гимнастерок с галифе, ватных стеганых штанов да фуфаек. Комплект, что почище, был у главы семейства как повседневным, так и парадно-выходным, в другом же, более промасленном, он ремонтировал основного кормильца семьи – «ГАЗик». На гвоздях повыше болтались то шапка, то ремень со звездой, то фуражка; тут же висел отрывной календарь, а также, связки нанизанных на проволоку гаек и подшипников. Словом, в доме было всё необходимое для нормальной жизни среднестатистической советской семьи.
Самой привлекательной в их хате вещью являлся, пожалуй, деревянный сундук с тоже изрядно облупившейся зеленой краской – некогда приданное Катерины, в котором находилось всегда пахнущее плесенью, скомканное белье и прочее тряпье. Пару-тройку раз в году, когда в доме появлялся сахар, мама во время ужина раздавала его строго по одному кусочку, а остальное прятала обратно в этот сундук, непременно запирая его на амбарный замок.
Это позднее, к концу шестьдесят третьего, у них появится еще мебель: небольшой обеденный столик, за которым Анька, а затем и Толька будут учить уроки, этажерка, детская железная кровать для Ольки и Павлика да панцирная кровать для родителей. Так же интерьер их жилища пополнится, как когда-то обещал отец, радиоприемником с проигрывателем и двумя пластинками с самой замечательной на свете музыкой: вальсом «Дунайские волны» и песней «Пусть всегда будет солнце».
Самым ярким и счастливым воспоминанием из Олькиного детства в Атбасаре был день, когда отцу довелось возить по целине корреспондента из республиканской газеты, дядю Валеру. Сначала отец заехал домой в надежде перекусить и, конечно же, угостить представителя СМИ, но ни мамы, ни крошки хлеба в доме не оказалось. Разгневанному главе семейства ничего не оставалось, как выругаться и, остервенело хлопнув дверцей своего «ГАЗика», вместе с гостем покинуть дом. Дети тут же отчаянно заголосили в четыре глотки, искренне полагая, что отец, а тем более, такой красивый и опрятно одетый гость, больше никогда сюда не придут. Рев в избе стоял до самого их возвращения, да не с пустыми руками, а с мороженым в вафельном стаканчике и сногсшибательными подарками: Аньке дядя Валера самолично вручил настоящую куклу, Тольке – бежевый войлочный мячик, Олька получила крохотного, едва помещавшегося на ее ладошке, пластмассового беленького зайчика, а годовалому Павлику досталась плитка гематогена в красивой обёртке с нарисованным на ней медведем. Пока отец чистил селедку и отваривал картошку, дети в знак благодарности рассказали дяде Валере все стихи, которые только знали. Дядя Валера тогда их всех за это похвалил, а Тольке выразил особое восхищение за то, что тот почти мгновенно отгадал загадку про «А» и «Б», которые сидели на трубе.
В тот день их счастью, казалось, не было предела: ведь у них никогда еще не было игрушек – они и не подозревали, что детям, вообще-то, такое полагается, ибо в их семье не было принято позволять себе столь непозволительную роскошь. Потому-то Ольке и в голову не пришло, что пластмассовый зайчик с трогательными глазками-бусинками – игрушка, а не живое существо.