В домашних конфликтах в большей степени Ольку угнетало то, что у мамы не получалось заставить своих старших зарыть топор войны, потому как ее реакция на их жалобы друг на дружку лишь подливала масла в огонь. К примеру, Толька родился с особой приметой – на фоне его темно русых волос выделялось светлое круглое пятнышко на затылке, которое почему-то часто не давало покоя старшей сестре. И, всякий раз после очередной ссоры с Анькой (благо поводов для этого у них было предостаточно), Толька с ревом подбегал к маме:
– Ма-а-а-а! Анька опять меня обозвала «бычок с белым пятнышком»! А-а-а-ааа…
– А ты обзови ее ссыкухой! Вон, всю постель перессала, паразитка! Как ты у школу то пойдешь, га, зассанка такая?! С тобой жеш никто за партою сидеть не будет – провонялася вся! – незамедлительно отзывалась та, не отвлекаясь от какого-нибудь дела.
Далее почти всегда следовала братоубийственная драка с выдиранием клочьев волос, да разбиванием губ и носов до крови. А заканчивалось все тем, что мама бралась за веник, башмак или отцовский солдатский ремень, словом, за все, что ей попадалось под руку, и в сердцах приговаривала:
– Та как жеш вы осточертели, паразиты! Щас как приедет батя, он вам покажет, де раки зимуют!
На этом, как правило, ее роль миротворца заканчивалась.
Кого-кого, а батю, даже без ремня, дети боялись как огня – боялись по-настоящему, боялись больше всего на свете…
Что голод – не тетка, они были давно в курсе, потому как есть им хотелась всегда. Но, как бы там ни было, моментов, связанных с едой, оставивших неприятный осадок, в их детской памяти сохранилось сравнительно немного: к примеру, как они летом сначала в своем огороде объелись паслёна, а когда не хватило – забрались в соседний, и как страшно потом болели у них животы и прохватил понос. Еще, как мама тайком собирала жир с помоев, принесенных из школьной столовой и жарила на нем картошку на ужин… Да, пожалуй, еще, как по инициативе Аньки они однажды вчетвером отправились к бабе Арише в надежде на то, что та, несказанно обрадовавшись их визиту, хоть краюхой хлеба, да угостит долгожданных, любимых внучат, пришедших навестить любимую бабушку, живущую в другом конце города…
– Олька, это же баба Ариша тебя так назвала-а?! – умнющая, но очень голодная Анька, явно, что-то замышляя, начала издалека – Да она, она – я же знаю! Во-от… Значит, она тебя и до сих пор любит. Значит, и покормит нас всех, если мы все вместе придем к ней в гости вместе с тобой. Не будет же она одну тебя кормить? Мы же ведь тоже ее родные внучата… – логично заключила сестра.
Олька долго не соглашалась. Но Анька не сдавалась, тараторя без остановки, что она-де отлично помнит и то, как баба Ариша приезжала к ним в Муйначок на Пасху, и как она накормила всех вкуснятиной, и как велела всем называть Ольку Ольгой, вместо Маньки да Кланьки. А когда Анька вспомнила слова бабы Ариши о том, что к ним именно в тот день, когда родилась младшая сестра, прилетал настоящий Ангел, Олька сдалась и окончательно поддалась уговорам.
– Так! Только вы двое, – запирая за собой калитку, Анька кивнула на крепко взявшихся за руки Ольку с Павликом, – смотрите, маме не насексотьте, что мы ходили без спроса, а то нам с Толиком больше всех попадёт из-за вас. – И, возглавив сколоченный отряд, сестра гордо зашагала вперед.
Ничего не подозревающая, мило беседующая на крыльце с соседками баба Ариша, едва завидев приближающийся выстроенный по росту до боли знакомый выводок, застыла на полуслове и заметно напряглась. В тот день она явно пребывала в не очень хорошем расположении духа, и при встрече с внуками особой радости не проявила:
– О-о! Тильки подывытэся, хто ж це до мэнэ заявывсь…
– Здра-асьте… баба… Здрасьте… – не теряя надежды растопить сердце, такой неприветливой сегодня бабушки, наперебой поздоровались внуки.
– А ваш батько мэни вугилля привиз? Це вин прыслав вас, чи матэ?
– Да мы, это… ну, просто… п-проведать вас… – с жалкой улыбкой пробормотала Анька, втягивая голову в плечи.
Бабушка обвела непрошеных гостей недоуменным взором, а затем, будто мгновенно что-то поняв, уперла руки в боки и начала:
– Та хиба ж вам нэ стыдно, га? Та в мэнэ у самой бо ничого нэма исты…
В этот момент, синхронно закачав головами, как китайские болванчики, подключилась группа бабы Аришиной поддержки:
– Ай-я-яй-я-я-яай! Да ваша бабушка сама с воды на хлеб перебивается, а они – явилися… Ну эти-то еще, ладно – маленькие, а Анька-то, Анька… ты же такая здоровая дылда уже, га! Нет, чтобы бабушке прибежать чего-то помочь, а она сама пришла, да еще и весь выводок привела – покорми нас, дескать, баба Ариша, да? И че вы все чумазые то такие, га? Ну ни какого стыда…
Так Олька впервые, что называется «на собственной шкуре» ощутила ни с чем несравнимые стыд и унижение. Хотя о существовании последнего, и тем более о его смысловом значении она вряд ли тогда догадывалась; зато не было сомнений насчет того, что теперь-то она достаточно точно и навсегда усвоила значение этого страшного слова «стыд».
Именно с той поры она и невзлюбила ходить к кому бы то ни было в гости по какому бы то ни было поводу, какими бы настойчивыми ни были уговоры приглашающей стороны.
Слух о позорном походе к бабе Арише, не без помощи «группы поддержки» почти молниеносно долетел до мамы, в результате чего не замедлил быть не менее запоминающийся допрос с пристрастием. А за то, что во время допроса Олька проболталась об истиной причине похода к бабе Арише, Анька с Толькой еще долгое время будут обзывать ее самым обидным и страшным словом на свете – «предательница»…
Хотя, по прошествии пару-тройку недель, те самые бабушкины приятельницы, «сплетницы, такие же, как и сама ваша дорогая баба Ариша», как обычно отзывалась о них мама, сослужили однажды очень даже неплохую службу.
Мама тогда с двухгодовалым Павликом, заболевшим пневмонией, находилась в больнице, а отец, как назло, чересчур долго не появлялся дома. Оставшимся троим членам семьи тогда особенно, можно сказать, как никогда, хотелось хоть чего-нибудь подержать во рту. О том, чтобы перекусить, они и мечтать не смели. Но еды в доме не было совсем… Тогда-то бабушкины соседки и совершили почти нереальный поступок: прознав, что дети одни сидят дома голодные, они каким-то чудесным образом разыскали отца семейства и заманили его к бабе Арише, которая задала сыну «хорошу прочуханку, щоб нэ бросав голодних дитэй». После чего отец, мгновенно «вспомнив» об отпрысках, примчался домой и, впервые в жизни, самостоятельно сварил суп. Вернее, не суп, а почти щи, потому что кроме картошки в воде плавала еще и квашенная капуста.
Для порядком изголодавшейся ребятни это была самая вкусная еда на свете. Они по нескольку раз просили у отца добавку, и когда кастрюля совсем опустела, дочиста вылизали миски. Глядя на это, растроганный отец, улыбаясь, промолвил:
– О-от, теперь и миски мыть о то не надо… Усю кастрюлю смолотили! Ну, наелися-то, хоть?
– Да-а-а!!! Спасибо папе! Спасибо маме! Спасибо Боженьке! – весело прокричали некогда рекомендованную им бабой Аришей присказку насытившиеся чада.
Для полного счастья, в завершение такого, внезапно свалившегося на них праздника, отец впервые в жизни повел их в настоящее фотоателье.
На семейном фотоснимке они навсегда останутся запечатлены так, как расставил их фотограф: нахмуренные Анька с Толиком – по краям от Ольки, испуганно стоявшей на детском стульчике в разных по размеру, судя по отворотам, валенках, а за ними – отец, довольный, и в кои-то веки, радостно улыбающийся…
Однажды вновь подобревшая баба Ариша вылечила Ольке аж две болячки сразу.
Мама тогда очередной раз находилась в больнице с Павликом, вновь захворавшим пневмонией, отец, как всегда, был в командировке, а старшие уже оба ходили в школу. Олька осталась совершенно одна. Она лежала на топчане, изнемогая от боли, которую ей причиняла набухшая под левой подмышкой огромная шишка. Ужесточал ее страдания гнойный нарыв, непонятно отчего образовавшийся под ногтем большого пальца этой же руки. И, вообще, все ее тело, в особенности левая сторона, болело так, что она уже несколько дней и ночейподряд не могла ни спать, ни есть. Даже плакать у нее не было больше сил. А может, она уже выплакала все слезы, когда только начинала болеть: «Это меня Боженька наказал за то, что я тогда Зайчика не спрятала… за то, что проспала, когда он горел в печке… И ему было в сто раз больнее, чем мне сейчас… Прости меня, Зайчик… Прости меня, Боженька, за него…» – причитала она под одеялом. Иногда ей очень хотелось пить, но в тот момент как назло никого не оказывалось рядом.
Для Ольки так и останется загадкой, каким таким чудом в этот, не самый легкий для нее период, дома вдруг появилась баба Ариша и склонилась над ней. Несмотря на полуобморочное состояние и жар, в ее памяти навсегда сохранится такое родное, такое доброе-предоброе бабушкино лицо, освещенное тусклым мерцанием свечного огарка, ее крестные знамения и что-то без конца шепчущие губы. И уже после самого первого прихода бабушки Ольке стало легче, а вскоре она совсем пошла на поправку.
Не менее удивительными будут и последующие внезапные появления бабы Ариши: когда, к примеру, бабушка, словно чувствуя беду за тысячу верст, и понимая, что кроме нее совершенно некому помочь, вдруг приходила и исцеляла то дикую зубную боль (причем, не только у Ольки), то безнадежно запущенную свинку, то целую серию чирьев, в напоминание которых у Ольки останутся лишь крохотные, едва заметные шрамы. Но это будет позднее, спустя несколько лет. А пока…
…Как-то раз мама забыла взять с собой на работу ключ от сундука, в котором хранился мешочек с рафинированным сахаром. И, воспользовавшись ее отсутствием, Анька тайком вытаскала лакомство и сама не заметила, как съела почти все.
Отцовским солдатским ремнем досталось в тот злополучный вечер, конечно же, всем троим. Но Толька с Олькой, не имевшие ровно никакого отношения к пропавшему сахару, как настоящие партизаны, не проронили ни единого слова. Во время этой иезуитской пытки они лишь, стиснув зубы, сопели, таращили глаза на мелькавший ремень и со смирением первых христианских мучеников, мужественно принимали каждый удар медной бляшки. Они не совсем еще понимали тогда, и почему не сказали суровому карателю о своей непричастности к преступлению, и почему так легко простили Аньке тот случай. Наверное, просто потому что любили свою старшую сестру.
В самый первый день своих законных летних каникул Анька с Толиком, выйдя во двор погулять, первым делом отобрали у соседского Аркашки горбушку белого хлеба с вдавленным в нее кусочком сахара. Аркашка, как и полагается, заплакал и побежал к своему дому, явно за подкреплением.
Услышав за забором рев Аркашки, в калитке появилась ничего не подозревающая Олька и, увидев в Анькиной руке хлеб с сахаром, попросила немного откусить, но Анька, почему-то, позволяла откусывать лишь Тольке:
– Вапще-то, подкидышам не положено давать! Уйди отцудова, татарма!..Нам и самим мало…
– Ань, ну дай хотя бы только хлеба чуть-чуть… без сахара.
– А ты сначала попроси нормально!
– Аня, дай, пожалуйста… – попросила «нормально» Олька.
– Нет, не так! Скажи: «Дай мине!»
– Дай мине…
– А-а-а-га-га! Рука в говне! Вымой руку – тогда дам! – Анька заливалась смехом, пока сахар, с оставшейся уже половинкой горбушки, не упал прямо на землю. Она мигом подобрала его, обдула и снова вложила в образовавшийся в хлебе оттиск.
Безудержный голод взял верх над Олькиной гордостью и она, спешно вымыв руки в ближайшей луже, вытерла их о подол и, предвкушая лакомство, снова подбежала к сестре:
– Вот. Смотри – я вымыла! Ну, только капельку… А, Ань? Дай…
– А ты скажи: «Дай ми-не».
– Дай мине… – собираясь вот-вот разрыдаться, промямлила Олька, явно не ожидавшая никакого подвоха.
– Га-га-га-а! – потешались они уже на пару с Толькой.– Так у тебя же рука в говне-е! Вымой руку – тогда дадим!