– Хочешь, Володя, я скажу тебе, о чем ты подумал, когда переступил порог этой горницы? – спросил Шевченко, усаживаясь рядом с ним.
– А ну, скажите, Иван Михайлович! – подхватила Люда: – Это очень интересно…
– Не было бы войны, подумал ты, я бы уже женился. Пришел бы с тактических занятий в теплую, уютную квартирку, и меня ласково, нежно встретила такая же тепленькая и уютная, одуряюще пахнущая семейным счастьем, молодая блондиночка-жена… – Иван Михайлович с лукавинкой в глазах взглянул на Люду и, понизив голос, оговорился: – Конечно, не в этой грубой гимнастерке и кирзовых сапогах… Бросилась бы она мне на шею от радости, влипла бы своими пылающими нежными губками в мои огрубевшие на полевых ветрах губы, – и усталости как не бывало! Ну, а дальше… Ты и представить себе не можешь, что дальше, потому что не жил еще семейной жизнью. А именно дальше-то весь смысл и прелесть семейной жизни, настоящего семейного счастья… Что, отгадал твои тайные думы?
Волжанов, как застигнутый за какой-то шалостью мальчишка, виновато улыбнулся и снова вздохнул. Люда слушала Ивана Михайловича, как зачарованная, а Зинаида Николаевна тихо, чтобы не услышали в задней комнате располагавшиеся там бойцы и командиры группы, начала всхлипывать.
– Крепись, Зинок, нельзя так! Вон Люда еще совсем девочка и то не плачет, а ты… Не плачь, дорогая, не печалься… Отвоюем и прошлое наше, и еще лучшее будущее. А заодно и научимся его по-настоящему ценить.
Волжанов впервые видел проявление такой глубокой нежности и ласки со стороны мужчины по отношению к женщине, со стороны мужчины, которого он привык повседневно видеть только по-военному строгим, требовательным и лаконичным. Волжанову почему-то было неловко видеть подполковника таким мягким и слабым. Эта неловкость усиливалась тем, что Люда широко раскрытыми глазами, с ярко вспыхнувшим румянцем на щеках и с полуоткрытым ртом от удивления смотрела на трогательную любовь своих старших друзей-супругов.
Дверь горницы была открыта, и слышно было, как со двора вошли, переговариваясь, комиссар Додатко и уполномоченный Глазков.
– Доброй ночи, господынюшка наша! – поприветствовал хозяйку комиссар.
– Да уже, наверное, доброго утра, товарищ командир, – ответила хозяйка.
– Вы, я замечаю, не украинка?
– Трудно сказать, кто я. Из Рыльска. А там у нас и русские, и украинцы… Так что все равно.
– Так, так… И давно вы оттуда?
– Еще при нэпе выехали оттуда. Здесь построили с мужиком хату на самом краю села и живем. Вернее, жили… А теперь и он где-то воюет. И давно нет писем.
– Немцев у вас не было?
– Пока бог миловал… Вообще творится что-то непонятное. Все время стрельба была за Днепром, а потом вдруг будто перелетела через нас и теперь слышна далеко на востоке.
Комиссар не ответил. Он стал всматриваться в лица измученных до предела бойцов. Одни уже мертвецки спали, другие, разморенные теплом и покоем, сладко позевывали. Все винтовки, автоматы и каски были сложены в углу комнаты. Взглянув на лейтенанта Орликова, сидевшего за кухонным столом, комиссар спросил:
– Ты, Женя, на марше что-то прихрамывал. Наверно, натер ногу?
– Нет, товарищ старший политрук, осколочек застрял в ноге, – признался лейтенант.
Хозяйка ахнула, ударила себя по бедрам и побежала в сени. Возвратившись с тазом, она быстро налила в него горячей воды и хотела промывать ранку Орликова, но Люда вежливо ее остановила:
– Здесь, тетушка, медицина есть. Вы лучше приготовьте ему что-нибудь поесть, если имеете…
– Да как же, доченька, как же… Всех, конечно, накормить не смогу, а для него яишенка найдется. Ах, сердешненький, как он обескровился! – И хозяйка засуетилась у печи.
Люда начала обрабатывать раненую ногу Орликова. Орликова уложили на полати, прикрытые лоскутным многоцветным одеялом. Над полатями послышался старческий женский голос:
– Может, вы его, соколика, на печку поднимете? На краю печи, свесив ноги вниз, сидела старуха, а из-за нее выглядывали две нечесаные заспанные мордашки хлопчиков. Бабуся зашевелилась и хотела слезть с печи, но комиссар остановил ее:
– Вы не беспокойтесь, бабуся. Мы все равно скоро уйдем.
– Ой, господи! Куда же вы его, хворого, потащите? – воскликнула бабка.
– Нужно идти, бабуся, ничего не поделаешь. А он разойдется…
В хату влетел Илюша Гиршман, а вслед за ним вошли пять женщин с фартуками, наполненными всякой снедью.
– Ну, вы, родненькие, сложите все это на стол и – быстренько за молочком! – приказал Илюша неотразимым тоном души-снабженца.
Женщины с трудом добрались до стола, выложили сало, яйца, помидоры, соленые огурцы, большую связку луку, хлеб… Они ушли, а Гиршман – к Шевченко:
– Товарищ подполковник, через пять минут можно приступить к приему пищи.
– Молодец, Илюша! Поднимай людей!
Вскоре два с половиной десятка голодных ртов навалились на пищу. Для командиров и женщин Гиршман «организовал» две огромные, как тележные колеса, сковороды с глазуньей, а рядовых потчевал сухомяткой: яйца вкрутую, сало с хлебом, овощи и кислое молоко. Все уплетали за обе щеки, хорошо понимая, что впереди их ждет неизвестность. Какая она, эта неизвестность? Может, голодная, может, холодная, может, удача, а может, и смерть? Дверь распахнулась, и в нее втиснулся ефрейтор Мурманцев, а вслед за ним – Колобков, тащивший за руку безоружного красноармейца. Мурманцев прошел в горницу и доложил, что ни одного немца в селе нет, но обнаружен раненый красноармеец. Все посмотрели в открытую дверь и увидели длинного и тонкого, как жердина, бойца с забинтованной по локоть рукой.
– Ба, это же Цыбулька! – воскликнул Волжанов. – Ты как здесь оказался, Цыбулька?
– Я, товарищ комиссар, еще прошлой ночью с медсанбатом уехал из Киева, – маленькое веснушчатое лицо Цыбульки пылало или от смущения, или от радости, что встретил своих фронтовых однополчан, – всех легко раненых, кто близко живет, командир медсанбата почему-то отпустил по домам, а это мое родное село…
– Вот как? – удивился комиссар.
– Товарищи командиры, – взмолился Цыбулька, – дозвольтэ мне вернуться у свою роту! Еще дэнь-два – и моя рука будет зовсим здоровая. – Он еще больше покраснел, отчего крупные, стиснутые со всех сторон краской, веснушки уже нельзя было различить.
– Куда б вы не йшлы, а я от вас теперь не отстану! Хочь чорту в пэкло! – Уже из сеней он крикнул: – Я швыдко збэрусь!
Когда все заготовленное Гиршманом продовольствие было съедено, за исключением отложенного «расхода» для караульных, подполковник Шевченко приказал всем спать. Сон свалил измученных людей сразу. Это, видимо, очень удивило бабусю, сидевшую на печи. Как только наступила сонная тишина, она закряхтелаи сама для себя проговорила.
– Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие! Когда только люди образумятся?
– Это вы о ком, бабуся? – спросил комиссар, лежавший под ее ногами.
– А обо всех, кто воюет…
– Да что вам до них? Сидите себе на теплой печке, грейте старые косточки и доживайте свой век.
– Так разве дадут спокойно дожить? Я хоть и старая, а как почую тех супостатов, что в небе гудят, так затрясусь, будто в лихоманке.
– Не тряситесь, бабуся, – отозвался почти детский голос Колобкова, – скоро разобьем фашистов, и снова наступит тишина и спокойствие. – Трудно было определить, откуда доносился этот голос: не то из-под полатей, не то из-под стола.
Старуха шумно вздохнула.
– И-и-и, соколик! Ты говоришь, скоро… Я не знаю, верить ли тебе, а вот снам своим я верю…
– И что же вам приснилось такое убедительное? – спросил комиссар.
– А приснился мне, батюшка ты мой, сон сурьезный… Не сон, а предсказание… Сижу будто бы я на своей печке, как вот и сейчас сижу. И такая же темень в хате. Тоже, как и сейчас, война идет. И так я разозлилася на нее, проклятущую, что захотелось мне пожаловаться на нее самому господу богу. А в него я верю. – Она что-то полушепотом пробормотала, очевидно, перекрестилась. – И что бы ты думал, батюшка мой? Вдруг осветилась вся моя хата ярким солнцем, да таким ярким, что на столе, на лавке, на полу – везде так и запрыгали солнечные зайчики, а на душе сразу повеселело. Я выглянула с печи, посмотрела на дверь, да так и замерла: в двери стоит… кто бы, ты думал? – Старуха смолкла, давая возможность слушателям отгадать.
– Может, какой ни-то апостол, а то и сам господь-бог, царство и манна ему небесная, – попробовал отгадать, оказывается, еще не спавший Ефремыч.
– Нет, мил-человек, не отгадал… Ежели бы господь-бог, то это бы не так уж и дивно было: ведь к нему-то я и взмолилась…