Колобков в маленьком, подростковом костюмчике, рваном черном картузе без козырька, в ботинках, «просящих каши», стал настоящим хуторским парнишкой. На плече у него была небольшая сучковатая палка, а на этой палке за спиной – замусоленная полотняная сумка с десятком вареных початков кукурузы.
Для Мурманцева Гиршман достал старые штаны из крашеного холста с единственной пуговицей, синюю сатиновую рубаху-косоворотку, ветхозаветную свитку и картуз, очевидно, еще гоголевского Ивана Ивановича. Обуви для Мурманцева не нашлось, но Гиршман доказал, что сойдут и армейские ботинки без обмоток. Несмотря на самые большие размеры добытой Гиршманом одежды, Мурманцев чувствовал себя в ней стесненно. Особенно безобразили его штаны, неприлично распахивавшиеся на одной пуговице. Зинаида Николаевна попросила у хозяйки три пуговицы и хотела их пришить, но особист Глазков остановил ее.
– Это не годится, товарищи, – обратился он к Шевченко, Гнедичу и Додатко. – Зачем переодевать человека, который явно не подходит для разведки? Есть же у нас настоящие украинцы. А Мурманцев в этой экипировке и по внешнему виду комичен, да и разговор у него типичного володимирца. – Глазков цветасто, с сильным «оканьем» произнес последнее слово, и все, в том числе сам володимирец, засмеялись.
В этот момент в хату вошел боец Цыбулька. Он был в полной готовности к походу.
– Во! Чем не разведчик? – воскликнул комиссар. – Цыбулька, ты местность хорошо знаешь?
– Тю! Та я пройшов всю Полтавщину вдовж и попэрэк…
– Прекрасно, Цыбулька! – сказал Шевченко. – Даю тебе десять минут. Чтоб за эти десять минут ты смотался домой и обратно. Оставь дома все военное и одень то, что носил до призыва в армию. Только одевай что похуже. Понял?
Цыбулька недоуменно посмотрел на командиров, но ответил:
– Понял, конэшно…
Цыбулька вернулся в узеньком темно-синем костюме, который еще больше подчеркивал его тонкую длинноту. Наступая ему на пятки, вошла и пожилая женщина, по-деревенски крепкая и загорелая. Она подошла к стоявшим у входа в горницу командирам, положила руки на бедра и спросила:
– Що ж цэ воно такэ, товарищи началныкы? Когда Цыбулька здоровый, тогда Цыбулька воюй, а як трошки поранэтый, то оставайся дома и дожидайся нимцив? Я уже стара, з мэнэ и пытання нимцям нэмае, а нащо ж вы мое хлопья бросаете? Чи нехай воно отправляеться на каторгу в нимэч-чину? – Она так расплакалась, что Шевченко растерялся и сразу не нашел, что ей ответить. Вмешался комиссар:
– Та вы нэ плачьтэ, товарищ Цыбулька! Ваш сын пойдет с нами. Только сейчас такая сложная обстановка, что без хорошего разведчика в цивильной одежде нам не обойтись. К тому же ваш сын хорошо знает местность. Понимаете?
Она немного успокоилась, помолчала, раздумывая, верить комиссару или не верить, потом решительно вытерла концом хустки глаза и шмыгнула за дверь. Дверь она оставила открытой и сразу же вернулась, волоча через порог большой мешок.
– Я собрала сыночкови харчи… Стряпотня тут всякая, – сказала она, вручая мешок сыну.
Все рассмеялись над тяжестью ноши, которую стыдливо держал в руке разведчик Цыбулька. Сам он так покраснел, что его многочисленные веснушки снова слились с краской. Было заметно, как он злился на свою заботливую мать, которая тем временем благодарила командиров:
– Спасибочко вам, товарыши командиры. Як можно будэ, то побэрэжить моего Грыцю: воно ще такэ малэ хлопья!
Это вызвало новый взрыв смеха у бойцов и командиров, смотревших на смущенное «хлопья», которое упиралось головой в потолок.
– Та годи, годи, мамо! – взмолился Цыбулька. – Ступай уже до дому! Мэлышь тут всяку чипуховыну…
Шевченко заверил женщину, что постарается поберечь ее сына, и она, успокоенная тем, что лично вручила свое дорогое «хлопья» командиру под его ответственность, ушла. Правда, при расставании с сыном она прочитала ему пространную материнскую нотацию о том, как он исправно должен служить, слушаться командиров, беречь себя, чаще писать и прочее… А уже из сеней крикнула всем:
– Чекаемо вас, сыны мои, з пэрэмогою! (Ждем вас с победой!)
Когда, она прошла мимо окна, выбирая слезы, и оказалась за воротами, Шевченко сказал:
– Сейчас, товарищи, мы пойдем навстречу немцам, прямо на восток… Кажется, здесь потише. Впереди, километра за два, будут двигаться Зинаида Николаевна и Колобков. Задача – разведывать села, которые будут на пути. Если в селе немцы, устанавливать примерную их численность и передавать сведения сзади идущим, в километре от основной группы, Цыбульке с Людой, а Цыбулька – мне. Старайтесь на глаза немцам не попадаться, а если невозможно избежать этого, выдавайте себя за киевлян, бежавших из Киева от бомбежек и обстрелов. Ты, Зина, запомни: идешь со своим племянником, а ты, Люда, – с женихом. Все ваше имущество и документы сгорели в Киеве. Идете в Лубны к родственникам… Вопросы есть?
– Товарищ подполковник, у меня в Лубнах и вправду багато родни, – сказал Цыбулька.
– Вот и прекрасно. А теперь – вперед, товарищи разведчики!
Как ни старался Шевченко вывести основную группу из села менее заметно для местных жителей, это ему не удалось. Не успели запрячь Руслана и усадить раненых на повозку, как во двор группами начали входить женщины с детьми и старики. Горестно и вместе с тем укоризненно смотрели они на своих защитников, которые оставляли их на милость жестокого врага. Плотным полукругом обступали селяне строй воинов. Поглаживая прижимавшихся к подолам взлохмаченные головы ребятишек, они долго молчали. Кому довелось тогда отступать на восток, тот до конца дней своих будет помнить, как стыдно было видеть эти обжигавшие душу, молчаливые взгляды оставляемых врагу людей. То был самый тяжелый, самый жгучий стыд солдата, которому приказано было отступать! Сознавая себя частицей армии, оставлявшей врагу область за областью, каждый воин этой армии не мог смотреть людям прямо в глаза. А люди хотели, искали его прямого взгляда и надеялись, что он вот-вот твердо скажет: «Все! Дальше враг не пройдет – ни шагу!» Однако, слабо вооруженный, он не мог одной лишь грудью своей остановить бронированных завоевателей и, сгорая от стыда и досады из-за своей беспомощности, отступал все дальше и дальше на восток… О, как тяжело быть солдатом бегущей армии! А бегущей по родной земле – в сто раз тяжелее…
Комиссар Додатко, который по долгу службы и по велению сердца своего в самую трудную минуту борьбы обязан уметь объясняться не только с воинами, но и с народом, при виде угрюмых лиц женщин и стариков понял, что настал момент такого объяснения… Но что можно сказать утешительного этим беспомощным людям? Чем он мог их приободрить, когда сам крепко был побит врагом и бежал от их новых ударов? Громкие речи, пустые заверения не только будут неуместны, а будут похожи на кощунство. И разумом понимал, и сердцем чувствовал комиссар, что теперь, как никогда, нужно смело сказать людям правду, какой бы тяжелой она ни была. А она, эта правда, была неслыханно тяжелой. И сказать ее нужно было с таким горячим сердцем, от которого люди почувствовали бы у своих сердец тепло и прониклись хотя бы малостью надежды… Додатко начал было соображать, с чего начать объяснение с этими людьми, но среди них пошел шепот. Все расступились, и воины увидели вошедшего в распахнутые ворота глубокого старика, которого медленно вели под руки два деда сравнительно помоложе. Подвели к комиссару. Старик был немощен и дряхл, как подгнивший на корню гриб-боровик: казалось, тронь его – и он свалится. Впалые щеки, уши, ноздри – все густо заросло седой стариковской растительностью. Жуткой ветхостью и беспомощностью сквозило от этого, слишком долго задержавшегося на земле, человека. Давно потухшими белесыми глазами посмотрел он на нарукавные звезды комиссара и, видимо, решив, что попал по адресу, удивительно бодро освободился от державших его дедов. Издав слабый звук, похожий на кашель, он тихо, но с очень заметным упреком сказал:
– Щэ, хлопцы, тикаетэ? – он передохнул и, собрав последние силы, уже по-русски продолжал: – Перед вами стоит старый солдат его императорского величества российской гвардии Денис Мартынюк. До круглой сотни хотел дожить, да, видать, не смогу… Вы, горе-вояки, загоняете в могилу раньше сроку. Разгневавшись, старик вдруг потряс перед грудью комиссара высохшими руками и сколько мог, повысил голос: – Да, это так! Вы, опозорившиеся потомки, каких я не могу назвать русскими! 3ачем вы бросаете русские земли та русских людей на поругание немецким супостатам? Мне дела нет до вашей коммунизьмы, я до нее не доживу. Но не смейте дальше пускать ворога! Это я вам велю не только от себя, а и от тех, какие уже много лет лежат и на Шипке, и у Плевны, и на Дунаю. Их давно уже нет и в земле, но даже трухлявые их кости теперь зашевелились бы, узнай они, что немецкие каты уже перейшли Днипро, а трусливые наши заступники бросають мундиры и гуртами тикають до Сибиру… Не смейте дальше, слышите? Не смейте! Остановить нимцив! Он задрожал частой мелкой дрожью, на мгновение вытянулся и трупом свалился на руки сопровождавших его дедов. Из-под распахнутого кожушка ярко блеснули приколотые к рубашке три георгиевских креста…
Одна из женщин склонилась над стариком, послушала его грудь, закрыла глаза веками и тихо всплакнула. Никогда в жизни комиссар Додатко не переживал более тяжелой минуты! Чувствуя себя пригвожденным к позорному столбу, он растерянно смотрел то на мертвого героя Шипки, то на всхлипывавших в хустки и фартуки женщин, то на плакавших детей, то на потупившихся от стыда бойцов. Взяв себя в руки, он молча подошел к лейтенанту Балатову и в полголоса сказал:
– Знамя…
Балатов быстро снял ремни и гимнастерку и на глазах притихших людей размотал со своего тела кумачовый шелк. Комиссар взял знамя и накрыл им покойника. Потом он снял фуражку, опустился на колени и поцеловал его в лоб.
– Прости нас, тезка Денис Мартынюк! – сказал комиссар. – Пока бьются сердца наши, ни на минуту не забудем твоего последнего гнева…
Тишина как будто застыла. И вдруг одна пожилая женщина заголосила, за ней вторая, третья. Додатко встал и выпрямился. Он почувствовал, что безраздельно господствовавший в душах людей гражданский упрек сразу уступил место гражданскому состраданию. Люди поняли, что их защитники покидают их не потому, что не хотят драться с сильным врагом. Но теперь была заметна другая крайность в настроении людей – слезливая жалость к своим битым защитникам и покорное склонение головы перед своей тяжелой участью. Поняв это, Додатко негромко, но в доверительном тоне обратился к селянам с речью:
– Батькы и матэри наши! Ридни наши сэстры та малэньки диты! Мы не обижаемся на ваши упреки. Любая армия, если она сдает врагу цветущие сады и нивы своей Родины, достойна самого сурового упрека своего народа. От самой границы, в каждом городе, в каждом местечке, в каждом нашем советском селе слышали мы справедливые упреки советских людей. Эти упреки сжигали наши сердца и души огнем заслуженного стыда и позора. Но то, что мы чувствуем сейчас перед вами, нам еще никогда не приходилось чувствовать. Устами этого почти столетнего русского солдата нас пристыдили героическое прошлое и былая победная слава нашей великой Отчизны. Языком этого славного старца нас отругали поднявшиеся из своих могил наши великие предки – храбрые российские богатыри. И нам, недостойным их потомкам, лучше провалиться сквозь землю, чем услышать этот упрек! – Он обернулся к стоявшим в строю бойцам и командирам и по их потупленным взглядам заметил, что говорил как раз то, что думали и они, – Многие годы вы отрывали от себя и от своих детей, порой, даже самое необходимое. Последнюю копейку свою вы с потом и кровью вкладывали в дело укрепления Красной армии и теперь вправе потребовать от нее защиты…
– Правду вин каже, жинки! – громко сказала одна из женщин. Внимательно посмотрев на нее, комиссар продолжал:
– Конечно, наша армия отступает не потому, что не хочет защищать свой народ. Она потоки крови проливает за вас, беспощадно истребляет вторгшихся на нашу землю фашистских захватчиков. Бойцы и командиры Красной армии не щадят жизней своих и сотнями тысяч кладут их во имя будущей Победы, но… – Он подумал, как бы понятнее объяснить простым людям причину отступления непобедимой Красной армии. – Представьте себе двух сильных молодых парней… Они долго враждовали между собой, но потом договорились жить мирно и друг на друга не нападать. И вдруг один из них внезапно, предательски нападает на противника и сбивает его с ног. Парень не пал духом. Он храбро отбивается от вероломно напавшего врага, хотя и много получает тяжелых ударов. Измотав драчуна в оборонительной позиции, собравшись с силами, он, конечно, победит его и строго накажет за вероломство… Так же и у нас получилось. Мы враждовали с фашистской Германией, потом договорились друг на друга не нападать. Мы честно соблюдали этот договор, а Германия, под прикрытием договора, подтянула свои отборные войска к нашей границе и вероломно, без объявления войны бросила эти войска на нашу землю. Мы пока обороняемся. Но мы уверены в том, что соберем силы, разгромим гитлеровскую армию и строго взыщем с банды Гитлера!.. Эта вот маленькая боевая группа – остаток храбро сражавшейся за Днепром воинской части. Боевое знамя наше – святыня части – с нами. Получим пополнение и под этим боевым, пропитанным кровью наших воинов знаменем будем еще беспощаднее истреблять оккупантов… Сейчас мы уходим. Но вы будьте уверены, что недалеко от вас на востоке мы сражаемся за вас. Помните: Родина стоит, Сталин в Москве – они не оставят вас в вечной кабале у немецких баронов! Мы вернемся к вам как освободители! Ну а если мы сложим головы на поле битвы, к вам придут другие, но обязательно придут!
Женщины вдруг зашумели, заволновались, образовали небольшой коридор для прохода. От крыльца дома мелкими старушечьими шагами семенила бабуся, которая ночью своим рассказом о необыкновенном сне очень расстроила разведчика Колобкова. Она молча подошла к комиссару, достала из вместительной ладанки маленькую иконку и, требовательно глядя в его воспаленные глаза и колючий кустик усов, поднесла ее к его губам.
– Целуй, сын мой! – тихо приказала она, не вытирая слез, курсировавших по лабиринтам морщин ее лица.
Комиссар с минуту озадаченно смотрел в изображение божьей матери, после чего решительно приложился к иконке губами. «Мои губы не отвалятся от прикосновения к этой деревяшке» – подумал он, – а для верующих людей это будет какой-то поддержкой в условиях фашистской оккупации». Старушка с благодарным взглядом потянула комиссара за карман гимнастерки вниз и, перекрестив его, поцеловала в лоб. – Спасибо, сынок, – сказала она тихо. – Да хранит вас всех господь! – С этим напутствием она теми же мелкими шагами ушла в хату.
Двор быстро опустел. А когда группа Шевченко выходила из ворот, ее снова окружили женщины с детишками и со всех сторон совали в руки воинов хлеб, сало, яйца, бутылки с молоком и самогоном, горшочки с ряженкой. Многие целовали уходивших бойцов и плакали…
Разведчики беспрепятственно прошли несколько сел. Немцев не встретили. Но вот впереди послышались автоматные очереди, людской шум и куриный переполох. Не входя, в село, Зинаида Николаевна и Саша Колобков сели у дороги и стали наблюдать. Люда Куртяшова и Цыбулька тоже остановились, присели на пшеничную стерню в полукилометре от передовых разведчиков, зорко следили за их сигналами.
Зинаида Николаевна внимательно осмотрела крошечную фигуру Колобкова теплым материнским взглядом.
– Вот что, племянничек… Звать-то тебя как? – спросила она.
– Александр Колобков я, – отрекомендовался «племянничек».
– Ну, так вот, Сашок Колобок, катись-ка ты в это село и быстро разведай, сколько там немцев, чем вооружены, что делают и как расставлены часовые. Понял? Я буду тебя ждать в крайней хате. Там немцев, кажется, нет. Входи смело и называй меня титкой.
– Как?
– Титкой. У нас говорят не тетка, а титка. Впрочем… Можешь и по-русски: разве у меня не может быть русского племянника?
– Знаете что, тетя, я буду собирать куски… Милостыню. Хорошо, мальчик мой, это ты хорошо придумал, а главное – вовремя. В каждой хате, кстати, побываешь, всех немцев посчитаешь. Катись!
И пронырливый Сашок-Колобок покатился в первое занятое немцами село. Размахивая «нищенской» сумой, он прошел вдоль палисадников несколько хат. Людей на улице не было. Войдя в один двор, он постучал в окно, но никто не ответил. Затем в сенях скрипнула дверь. Кто там? – робко спросила женщина.
– Тетенька, подайте, Христа ради, кусочек хлебушка бедному сироте! – взмолился Колобков таким жалобным детским голосом, которому женщина как будто обрадовалась и сразу открыла дверь.
Сашок вошел в хату. Хозяйка, отрезала большую краюху белого хлеба, сочувственно посмотрела на «сироту» и спросила: