– Звиткиля ж ты идэшь, хлопчеку?
– Из Киева я, тетенька… Разбомбили у нас все.
– Ах, сэрдэшненьки! А батько та мати вбыти, чи шо?
– Погибли, тетенька… И сестренка тоже…
Сердобольная женщина сунула в сумку Колобкова такой ломоть хлеба, от которого парню стало не по себе. Если в следующей хате отвалят такой же, то уже и класть некуда будет.
– Спасибо вам, тетенька, – тихо проговорил он.
– Кушай, хлопчеку, на здоровьячко. Зашел Колобков еще в две хаты, после чего тяжела стала его «нищенская сума». А в следующей хате добрая старушка так расчувствовалась, что усадила за стол и упросила парнишку съесть вкусный наваристый борщ и большую кружку молока с паляницей.
Длинная сельская улица все время тянулась прямо, потом повернула влево и за поворотом расширилась в просторную, заросшую травой площадь. Главным строением на площади была сломанная школа с большими окнами, а перед окнами – спортивная площадка, на которой десятка полтора здоровенных, бронзовых от загара парней играли в волейбол. Колобков подошел к площади и остановился в недоумении: откуда взялись в такое тревожное военное время загорелые спортсмены? И вдруг до его слуха долетело несколько фраз на непонятном языке. Сердце разведчика сразу же зачастило, и он стал обшаривать глазами всю площадь, дома и дворы. На разгороженном дворе школы стоял ровный ряд мотоциклов с люльками. В каждой люльке лежало по три автомата. Вдоль ряда мотоциклов на траве аккуратно были сложены комплекты серо-зеленого обмундирования. Из школьного класса донесся громкий женский крик, и сразу же в распахнутое со звоном стекол окно выпрыгнула растрепанная и бледная от испуга девушка. На волейбольной площадке началось дружное мужское зубоскальство с какими-то выкриками и улюлюканьем. Измученная и униженная девушка, держась рукой за ушибленный бок, медленно пошла к улице. Колобков с нахлынувшей в душу жалостью к ней и злобой на бесчинствующих завоевателей провожал ее взглядом до тех пор, пока не увидел, как из одного двора выбежала пожилая женщина, обняла ее и увела в хату. Вернувшись к наблюдению за площадью, Колобков увидел четырех рослых фашистов, которые тащили за руки двух совсем еще юных девочек лет по 15-16-ти. Одна из них шла безропотно, как невменяемая, а другая изворачивалась, стараясь схватить зубами волосатую руку насильника, но, обессиленная, падала на землю; ее поднимали и тащили на руках. Мать этой сопротивлявшейся девочки, тоже еще очень молодая женщина, шла следом за фашистами и громко кричала:
– Не трогайте! Отдайтэ! Цэ моя одна-однисэнька доця… Изверги, каты (злодеи) проклятущщи! – Она пыталась схватить тащивших ее дочь оккупантов за руки, но те отталкивали ее ногами. Обезумев от горя, она рвала клочьями свои черные волосы, падала на землю, хватала руками бившие её то в грудь, то в живот сапоги-коротыши с подковами. – Нэ дам, нэ дам мое чадонько! Нэ дам мою горлыцю яснооку на знущення (поругание)!
Один из насильников остановился, зло выругался и с перекошенным от гнева лицом начал бить обезумевшую женщину ногами. Женщина пыталась хватать его ноги, но он снова и снова наносил ей удары кованым каблуком, где попало… Пораженный этой зверской сценой, прижался Саша Колобков горячей щекой к плетню и, опасаясь собственного стона, зажав рот кулаками, до боли зажмурил глаза. А когда он снова открыл их, то увидел зрелище еще ужаснее…
С огорода на площадь немцы привели пожилого еврея с целым выводком ребятишек. Колобков быстро сосчитал их: пять мальчиков и три девочки. Отец их внешне был удивительно некрасив: коротенький, на потешно расставленных в стороны ногах, он, казалось, и расставлял их для того, чтобы они не мешали большому, как пивной бочонок, животу, который безобразно нависал над ними. Еврей был совершенно лыс, и только жалкие остатки рыжих волосёнок сиротливо лежали на блестевшей макушке головы. Выступившие капли пота усеяли всю его голову. Не по росту длинный горбатый нос, большой с толстыми губами рот, некрасиво торчавшие широкие уши и черные, горящие в смертельном испуге глаза… И надо же было этому человеку так некстати иметь слишком заметные еврейские черты!
Игравшие в волейбол откормленные фрицы оставили площадку и, быстро окружив еврея с детишками, дико запрыгали в каком-то колдовском танце. Из всего их «ритуального» гвалта Колобков понял только два слова: гут и юден, которые выкрикивались чаще всех и громче всех. Еврей пугливо озирался вокруг, предчувствуя недоброе, и внимательно следил за пляшущими в хороводе голыми немцами. Детишки его не плакали и все плотнее прижимались к ногам своего отца. Старшему из них мальчику было на вид около семи лет, самой младшей девочке – годик или полтора. Все они были черненькие и курчавые. Когда их первый испуг прошел, они как будто даже повеселели, а предпоследняя по возрасту девочка, привыкнув к безобидному хороводу и зубоскальству больших дядей, начала задорно хлопать в ладошки. Отец покосился на свою наивную крошку и заискивающе улыбнулся прыгающим вокруг него немцам. В глубине трепетавшей в страхе души своей он, наверное, надеялся на их снисхождение к его прелестным малюткам. До Колобкова доносились его слова:
– Паны дойтшен, херрен дойтшен я из Киева… Эвакуация… Майне фрау капут… Бомбен… Дас зинд майне киндер… Их бин кранк менш… – В сильном волнении он путал немецкие слова с еврейскими и русскими.
Но фашисты, хорошо понимавшие все, что он говорил, еще больше входили в экстаз адской пляски. Вдоволь наплясавшись, фашисты разомкнули круг и вытянулись в две шеренги. Один из них побежал во двор школы и быстро вернулся оттуда с кучей городков без палок. Построив из городков неровную шестиконечную звезду, он крикнул:
– Халло! Битте, херрен зольдатн!
Самый меньший ростом подбежал к самой маленькой девочке, схватил ее за ножку и с высокой траекторией швырнул ее в фигуру. Несчастная малютка, очевидно, сначала подумала, что дядя шутит, и не издала ни звука и только во время своего смертельного полета слабо пискнула, но сразу же захлебнулась. Как брошенная лягушка, она ударилась о твердую землю перед самой фигурой, тихо квакнула и безжизненно покатилась через городки…
Оставшиеся дети, увидев смертельное сальто своей сестренки, завизжали и в испуге стали прятаться между раскоряченными ногами оцепеневшего отца. Но отец не устоял на ногах. Он упал на колени и закричал:
– Паны зольдатен, паны зольдатен! Убейте меня, сначала убейте меня! Молю вас, умоляю убить меня! Не могу видеть я этого! Не могу!.. – Ползая между босыми грязными ногами пьяных садистов, он пытался целовать их, но те поочередно отшвыривали его и гоготали, гоготали…
В некоторых домах заголосили женщины. У Саши Колобкова потемнело в глазах, зазвенело в ушах, застучало в висках. Он уткнулся лбом в плетень и потерял ощущение реальности. Ему казалось, что он спит и видит кошмарный сон, хочет скорее проснуться, но не может. Очнулся он от женского крика на площади. Из ближнего к площади двора выбежала чернявая пожилая украинка и со словами: «Це мои диты, я их матъ, нэ трогайтэ моих дитэй!» вихрем налетела на оторопевших немцев, грубо растолкала их и решительно подошла к сбившимся в кучку детям. Один из немцев что-то скомандовал, и два его подчиненных быстро побежали во двор школы к мотоциклам. На площадь они вернулись с автоматами. Первым порывом Колобкова было выскочить из-за плетня, наброситься на фашистов и поочередно перегрызть им глотки. Но он овладел собой. Его мятущийся мозг и обшаривавшие обстановку глаза искали верный способ спасения детей, безоружный отец которых, потеряв сознание, неподвижно лежал на земле. Только смелая посторонняя женщина, сгруппировавшая вокруг себя трепетавших в страхе детей, без страха и с каким-то бойцовским вызовом смотрела прямо в дула автоматов.
– Мои ридни диты, – сказала она твердо в наступившей вдруг тишине площади, – я – их матка! А я нэ еврейка, я – чиста украинка… И мои диты нэ юды… Нэ дам я вам своих дитэй, каты скаженни! – Вид ее в ту минуту был страшен: широкое, по-степному загорелое и обветренное лицо вдруг заострилось и угрожающе нахмурилось; большие, до блеска черные глаза запылали жаркими искрами гнева, мести и готовности броситься в драку не на жизнь, а на смерть; выбившиеся из-под белой хустки пряди жгуче черных волос волновались на ветру, и, казалось, могли стегануть каждого, кто приблизился бы на недозволенное расстояние… Немного осмелевшие дети прижимались к ногам своей защитницы, прятались в складках ее просторной юбки, как цыплята – в распущенных крыльях, увидевшей коршуна наседки…
Колобков сорвался с места и, оставив у плетня суму с кусками хлеба, побежал по селу навстречу своей группе. Миновав крайнюю хату, в которой ждала его Зинаида Николаевна, он помчался дальше.
– Что с тобой, Колобков? – спросил Шевченко, когда он подбегал к группе. – Ты будто угорелый…
– Товарищ подполковник, там детей казнят! Скорее! Можно еще спасти, только скорее, только бегом!
– Сколько немцев? – спросил комиссар строго.
– Не больше тридцати, товарищ старший политрук, но они в трусах да в майках. Только у двоих автоматы в руках…
– А все где?
– В мотоциклах, а мотоциклы во дворе школы. Если отрезать от мотоциклов, можно перебить фашистов, как куропаток…
– Способные вести бой, ко мне! – скомандовал Шевченко.
Колобков вывел боевую группу огородами прямо ко двору школы. По убийцам детей – огонь! – крикнул комиссар, и первый полоснул из трофейного автомата. Треск длинных очередей, – и оккупанты, обливаясь кровью, повалились на землю. Те, которые были с автоматами, не успели их применить. Уцелел только один. И Колобков узнал его. Он был самый меньший ростом и, видимо, самый трусливый. Вовремя отскочив от своих обреченных друзей, он сразу поднял руки вверх, а когда стрельба прекратилась, белыми, как полотно губами, забормотал:
– Гитлер капут, Гитлер капут!
Костя Копейка и Курбан Караханов схватили его за руки и подтащили к бойцам и командирам, которые окружили украинскую женщину с еврейскими детишками. Женщина, не мешая детям копошиться в складках своей юбки, стояла над мертвым уже их отцом и едва дышавшей сестренкой и тихо, расслабленно плакала. Люда Куртяшова и Зинаида Николаевна наклонились к девочке и поочередно подносили к ее носу какие-то пузырьки. Не приходя в сознание, девочка дважды глубоко вздохнула. Зинаида Николаевна бережно взяла ее на руки и понесла в школу. Люда и плачущая женщина с детишками последовали за ней. Окружившие волейбольную площадку селяне почтительно давали им проход.
– Что с девочкой? – спросил Шевченко у Колобкова.
– Этот вот гад, – Колобков указал на уцелевшего фашиста, – швырнул ее в городки вместо палки… Успел бросить только ее… – Сказав это, разведчик испуганно отшатнулся назад, потому что подполковник испепеляющим взглядом пронзил его маленькую фигурку и, казалось, готов был вырвать его язык… До хруста в суставах сжав кулаки, Шевченко резко отвернулся от Колобкова и пошел на что-то бормотавшего по-немецки фашиста. Встретив лицо русского офицера, кипевшего неудержимым гневом и решимостью сурово наказать, фашист из трепещущего осинового листа вдруг превратился в одеревеневшего истукана. Заметив это мгновенное превращение обезоруженного врага, Шевченко с презрением отвернулся от него и уже спокойно приказал:
– Расстрелять!
Из толпы, селян кто-то негромко проговорил:
– Жалко, шо закону у нас такого нэмае, а то повисылы б его, падлюку, як скаженну собаку…
Услышав эту фразу, Шевченко вздрогнул и сразу изменил свое решение:
– Отставить расстрел! Именем моего народа, властью, данной мне советским народом, приказываю: фашистского изверга, палача-детоубийцу повесить!
По толпе пробежал щепоток одобрения. Один из стариков властным тоном распорядился:
– Бабы, тащить налыгач! (веревку) Стоявшие рядом с командиром комиссар Додадтко и уполномоченный особого отдела Глазков, недоуменно переглянулись: ведь советские законы даже на военное время не допускали такого вида казни. Однако Глазков колебался недолго. Увидев брошенную из толпы длинную гладкую веревку, он что-то шепнул бойцу Чепуркину и решительно подошел к приговоренному «городошнику». А Чепуркин схватил веревку и сделал петлю.
– Боец Чепуркин, выполняйте приказ комдива! Чепуркин засуетился, подбежал к фашисту и почему-то зло вцепился всей пятерней в его свалявшиеся рыжеватые волосы. Опомнившись, он начал как-то неумело надевать петлю на шею врага, который понял, что наступила расплата, схватился обеими руками за веревку и, упав на колени к ногам Чепуркина, стал кричать:
– Рус, жить! Геноссе рус гут, Сталин гут, Гитлер капут! Чепуркин растерялся и не знал, что дальше делать. На помощь ему подбежал ефрейтор Мурманцев. Он сердито взял свободный конец веревки и потащил упиравшегося фашиста к турнику…
– Ага, собака, доигрався в городкы! – сказала пожилая женщина, когда вздернутый на перекладине высунул отвратительно посиневший и слюнявый язык. – Так тоби, душегубу проклятому!
– Мы его, мать, по-ростовски, – отозвался Чепуркин, – через батайский семафор. – По-деловому, но брезгливо ростовчанин осмотрел результат своей «работы» и быстро пошагал между расступившимися селянами вдогонку покидавшей село боевой группы…
Еще три села на избранном командиром маршруте разведчики прошли без осложнений. За четвертым селом послышались резкое урчание и фырканье танков, натужное завывание перегруженных скоростью и бездорожьем автомобильных моторов, крики людей. Километрах в двух впереди, между разбросанными по полю копнами почерневшей пшеницы, на предельных скоростям мчались два советских грузовика «ЗИС-5» с высокими брезентовыми будками. На бортах и крышах будок ярко алели огромные кресты. За грузовиками, отшвыривая гусеницами фонтаны земли и дыма, гнался черный танк с желтыми крестами на бортах. Когда один из выпущенных танком снарядов разорвался вблизи кабины заднего грузовика и обдал огнем кабину, грузовик на ходу качнулся в сторону и, врезавшись в копну пшеницы, заглох. Из правой двери кабины выскочил человек. Размахивая над головой белым лоскутом, он пошел навстречу танку. Танк, сбив человека лобовой броней, резко тормознул и смолк. Как огромный нос чудовища, ствол орудия «клюнул» к земле. Из будки грузовика начали вылезать убеленные бинтами люди. Увидев их, чумазый танкист нырнул в башню и сразу же полоснул длинной очередью из пулемета. Приглушенная курившейся степью строчка выстрелов донеслась до группы Шевченко вместе с воплями тяжело раненых людей.
Когда все безоружные раненые были расстреляны, черное бронированное чудовище несколько раз по-свински хрюкнуло мотором, дернулось и прыгнуло на загоревшийся грузовик. Это был садизм. Садизм не обычный, а моторизованный. Разделавшись с одной машиной, танк победоносно зарычал и погнался за другой, которая ушла уже на порядочное расстояние. Догнал ли он ее, – никто из группы Шевченко не видел, потому что из-за холма, за который уходила на восток полевая дорога, выскочило сразу четыре танка. Они охотились за рассыпавшейся по полю большой группой бойцов с белевшими повязками. Метавшиеся по стерне скошенной пшеницы в поисках спасения от множества разрывных пуль, они добежали до длинных рядов копен соломы и стали прятаться под ними. Но спастись им не удалось: танки на большой скорости налетели на эти ряды и стали давить копны вместе с людьми. Многие раненые выскакивали из соломы и поднимали руки, однако и они попадали под гусеницы…
– Ах, мерзавцы! – процедил сквозь стиснутые зубы комиссар.
Больше всех разгневанный неслыханным садизмом вражеских танкистов, Шевченко уже открыл, было, рот, чтобы скомандовать уничтожить танки противника, но до сильной боли прикусил язык и тихо проговорил:
– Противник справа… Этого и следовало ожидать. Все повернули головы в сторону дороги. В сторону села двигалась обволакиваемая брызгами земли и дымом танковая колонна.
– Это, похоже, главные силы, – заметил полковник Гнедич.