«Что.. ты тут.. делаешь?»
«Я, Сюзанна, повторяю – я. Еще раз повторяю – я, я, с тобой я. Я занимаюсь с тобой любовью. По-моему.»
«По-твоему?»
«Ты же сама хотела, чтобы все шло, как придет мне в голову»
«Я никому… не давала… столько свободы…»
«Тебе больно?»
«И это тоже…»
«Мне остановиться?»
«Забудь… все забудь – подобно мне… едва живой» – если бросить в костер слишком много книг, он может и потухнуть.
Павел называл Евангелие «безумием для эллинов», но это их проблемы – отнюдь не Вадима «Дефолта» Гальмакова. И не Седова, еще не сказавшего своему умирающему телу: «ну, давай прощаться»; в Камергерском проезде Седов смотрит на смущенно улыбающуюся женщину и ломает голову – как же она… она? ну… похожа на им когда-то любимую. Легкую, длинноногую, ставившую его сердце к стенке и разносившую плохо отрегулированный механизм из крупнокалиберных орудий своих зеленых глаз.
Ту женщину звали Людой.
– Меня зовут Люда, – сказала она.
Фамилия у нее была Строганова. Людмила Строганова придерживалась приходящих мужчин, истина брала слово последней…
– Вас можно?
– Да, да, да, – проворчал Седов.
– Моя фамилия Дятлова.
Не она.
– В девичестве она была Строганова.
Не она! она, она… не подсчитывая с карандашом в руке количество отринувших его девиц, Седов пока еще не растерял ни на что не поставленных фишек: юность и стужа, неспадающий со зрелостью апломб преисполнен боевой горечи, Седову треплют нервы не только женщины; однажды на Моховой он случайно плюнул на ботинок хмурого мужчины в импортной тельняшке; Седов перед ним извинился, но не наделенный особым умом правдолюб Виктор Габулич потребовал от Седова, чтобы ботинок он ему все же протер.
У Габулича изможденное лицо, отслоившаяся сетчатка и запоминающиеся своей расправленностью плечи; смешно говорить, товарищ… еще менее полугода назад я был на хорошем счету у своего участкового.
Заберите меня в какую-нибудь семью.
Отговорите готовиться к отшельничеству. Напоите душистыми помоями из орехово-зуевского самовара.
После того, как Седов вытер «саламандер» Габулича не носовым платком, а грязной подошвой, Габулич наорал на Седова приблизительно такой фразой: «если ты мне сейчас же вкупе со своей слюной не сотрешь с ботинка и грязь, если ты мне всего этого не сделаешь, я тебя, наверное, попробую избить!».
Виктор Габулич, конечно же, хмур, но по сравнению с Седовым его хмурость вполне можно было бы перепутать со счастливой улыбкой всеми обожаемого ребенка.
Туманным октябрем 1999-го Седов с недружелюбной сытой физиономией уже второй вечер без захода домой бродил под дождем по Садовому кольцу.
Он не стал ничего счищать с ботинка Габулича, предоставив сделать это ему самому – с размаха наступив Виктора на ногу, Седов заставил оппонента на ней прыгать и грязь, пусть понемногу, но стряхивать.
Грязь, слюну, все в одну кучу, довольно эклектично, Седову плевать; на другой ботинок он ему не сплюнул, но, если бы Виктор Габулич кончался бы у него прямо на глазах, Седов бы, непредвзято ужаснувшись, не закрыл своих – ему бы, вслед за прощальным вдохом закрыл, а себе нет.
Не подбирай потерянного не тобой, крепись: на том свете выдохнешь.
На том свете научишься ценить этот, на коже выступают непонятные волдыри… в двадцатых числах февраля 2000 года Седову снился еженощно повторяющийся сон – как полоская рот, он вместе с водой выплевывает все зубы; поживее позволь мне зализать твои раны, не христосывайся с Джорджем Соресом, в середине сентября того же года вокруг Седова вился чей-то эмоциональный мальчик – вертелся, смеялся, а затем забежал ему за спину, привстал на цыпочки и ударил Седова по затылку игрушечным, но железным паровозом.
Седов нецензурно закричал. Мальчик, не будь глупее, чем он есть, заорал еще громче:
– Не бей меня, дядя!
– Это почему?! – взревел Седов.
– Потому что я еще ребятишка! – ответил мальчик.
Ребенок оправдывается, ему не остается ничего другого, но у Седова чувство, словно бы Седов не здесь – он как бы культурист, разогревающий перед тренировкой не мышцы, а штангу; посреди зачищенной комнаты пылает костер, и в него летят «Hollywood» Чарли Буковски, фотоальбомы Марии Каллас, верующий человек обязан хорошо знать математику…
– Кто ты? – спросил Седов.
– Ребятишка!
Маленькая, маленькая, симпатичная. Русскоговорящая. Изумительно непосредственная: он убежал, а у Седова затем еще три дня кружилась голова – не от вдохновения: заходи время от времени в наш город, Господи, тебе здесь не будут докучать. Поскольку никто не узнает.
Из обезлюдевшего читального зала выйду ли я, мальчик, в астрал с недовольной миной на лице? ребенок, ударивший Седова паровозом по голове, восьмой год… да, восьмой, скоро пойдет девятый, был племянником Михаила «Вальмона» Кульчицкого и шестого апреля 2002 года он попросил у своего отзывчивого дяди нечто необычное.
Уговорил его, чтобы «Вальмон» сделал себе пятачок.
Пятачок, сказал малыш, вещь крайне простая: надави себе на нос и вздерни его вверх – вот тебе и пятачок.
Можно и проще: вздерни, не надавливая. Тоже получится пятачок: – ничем не хуже, чем если бы надавливал; Михаил Кульчицкий все-таки надавил. Сильно – когда Михаил вздергивал нос кверху, тот уже был сломанным.
«Вальмону» не сладко. Он, конечно, не смолчал; племянник думает, что издаваемые дядей звуки всего лишь положенное по игре хрюканье, но «Вальмон» Кульчицкий так не думает. Стонет и на неопределенное время становится тяжел на подъем.
Ну, похожи его стоны на поросячье хрюканье: ему же от этого не веселее – не мальчишка уже.
Надо вспомнить о чем-нибудь приятном, надо, необходимо, сейчас вспомним об этом, о том, об этом, вспоминаем, стоп! полный назад! не вспоминай, не вспоминай не вспоминай, мать… уже вспомнил; цыгане едят ежей, Кульчицкий нет. «Вальмон» не проповедует антиамериканизм в Царском селе и мимо него не проходят строем полмиллиона солдат и офицеров – из всего, что приходилось ему по душе, Михаил Кульчицкий особенно выделял свою врожденную тягу подпевать.
Воде в душевой. Далеким раскатам собачьего лая и взрывающимся цистернам товарных поездов: Михаил подпевал всему этому гвалту, временами обоснованно считая, что подпевает неплохо.
Но в августе, декабре, в год дракона, барана, «Вальмон» услышал Хворостовского; Михаил Кульчицкий глубоко за полночь смотрел белорусский телевизор и, перескакивая с программы на программу, шокировано задержался на документальном фильме, где восторженные рассказы о Дмитрии Хворостовском перемежались потрясающими отрывками из его концертных выступлений.
Услышав Дмитрия Хворостовского, «Вальмон» Кульчицкий уже не подпевал – никогда.
Не подвевал и не напевал, «Вальмон» до того возненавидел свой голос, что и говорить почти перестал, только бы не слышать его угнетающую слабость: Михаил Кульчицкий второпях проживает свою жизнь, лелея поскорее от нее отделаться. Не добивая сношенную плоть веригами и власяницей. Не считая зазорным лечь в наскоро сколоченный гроб.
Брат «Вальмона» Георгий идет схожим путем, только не в обход; пребывая в расположении ничуть не суетящегося духа, он готов подписаться под каждым словом «Пражского воззвания» Томаса Мюнцера и выкурить сигарету в пять одинаковых затяжек: чаще всего в подобном расположении духа он и пребывал, но, видя на экране свой, с семи лет ничем незаменимый «Спартак», Георгий Кульчицкий курил сигарету уже не в пять затяжек, а в три. Когда же ход игры его угнетал, то в одну. Семнадцатого июля 2001 года у Георгия во второй раз рожала жена, и он курил в одну затяжку сразу две сигареты – засунул в рот, поджег с надлежащего конца и курит. Обе в одну затяжку.
С минуты на минуту Георгия Кульчицкого проинформируют, что его жена принесла ему двойню.