– Не люблю я их, – сказал Седов. – Не переношу и никому, никому относительно этого пыль в глаза не пускаю. А тебе я расскажу один случай. Тогда я обедал в полу-ресторане возле театра Маяковского – кому он принадлежал, я не знаю, но на кассе там был черный…
– Негр?
– Наш черный, грузин, наверное. Я выпил сто грамм, закусил очень вкусным и недорогим харчо, и перед тем, как оттуда уйти, пошел в туалет. Подошла моя очередь, но я не заторопился – у меня хорошее настроение и я начинаю всех пропускать. Парня, девушку, приземистого мужика с толстой жилой на лбу. Но этот мужик задерживается в туалете дольше, чем я предполагал. У меня уже поджимает, и я стучу ему в дверь – стучу, бью в нее ногами, пытаюсь сломать, грузин встает из-за кассы, он меня оттаскивает, я ору ему нечто крайне националистическое – я никогда не ощущал себя в такой степени расистом.
Вероника его слушает. На правом колене ее брюк застыла малиновая пчела – некоторым людям хочется о чем-то вспомнить, Седову хочется о чем-то забыть, но он не помнит, о чем, и не вносит свою лепту в федеральную программу «Дети Севера».
– Это еще ладно, – закурив взятую из ее пачки сигарету, продолжил Седов. – Внимай дальше: неделю назад я был в Алтуфьево. В ночном клубе. Меня там страшно поносило…
– Не за столом же об этом, – поморщилась Вероника.
– Все равно аппетит из-за этих цуккини ни к черту. Итак, меня поносило и я или сидел в сортире, или ошивался где-то рядом с ним. На меня уже стали обращать внимание: некто молодой и томный в кожаных штанах спросил у меня: «сколько?». Я переспросил: «что сколько?». И он, приближаясь, сказал: «как будто ты не понял… Сколько стоит, чтобы ты у меня отсосал? Или тебе это так необходимо, что ты сам за это платишь?». Я буквально охренел… Когда я прошлой весной услышал на Тверской: «мальчика не желаете?», я и то испытал гораздо меньший шок. – Седов с отвращением смел под стол очередной цуккини. – И как, по-твоему, я поступил около того туалета?
Кошелева не знает. Ее пристрастие к Седову все еще скоропортящийся товар: расчетливый чванливый гном в смирительной рубашке.
Его смирительная рубашка – ее нетерпение жить.
Жить не одной.
– Ты набил ему морду? – предположила она.
– Нет, – ответил Седов.
– Неужели отсосал?!
– Тише ты… Я у него, разумеется, не отсасывал. Снова войдя в туалет, я закрылся в кабинке и долго там сидел. И основном, не испражнялся, а думал. О том, что я сам виноват в моей жизни. О смерти на второй завтрак. О святом Федоре на крокодиле Холере. И о тебе… О тебе я тоже думал.
– Обо мне без тебя?
– Этого, – усмехнулся Седов, – нам с тобой не избежать. Я не plastic fantastic lover, а ты не та, кто, пригревшись на моем животе, будет встречать закат – мой. Моего солнца.
Веронике Кошелевой стало почти смешно.
– Солнца… – насмешливо протянула она. – Ты его еще ни разу так не называл.
– Тебе не называл, – поправил ее Седов.
– А другим?
– Что же это такое… – разозлился Седов.
– Ты о чем? – спросила она.
– Опять цуккини попался.
Седову не смешно. Если он когда-нибудь и спугнул удачу, то непреднамеренно, но удаче этого не объяснить, она уже далеко и преследовать ее бесполезно; Седов ворочается на Ленинградском проспекте рядом с подложенным к нему плюшевым бегемотом, жизнь идет, идет, идет… женщины уходят или не приходят – жизнь идет. Идет, идет… Как ледокол. Сквозь мечты и тревоги.
Заговоривший с Седовым в Алтуфьево и пренебрегающий христианским долгом Владислав Никонов предпочитает контролировать состояние своего духа.
Контролировать вряд ли. Отслеживать получается – Владислав выскальзывает из ночного клуба в нега тщеславие ложное насыщение Упанишадами; Владислав, как и прежде, в Алтуфьево: так… состояние моего духа у меня неплохое. Район довольно пугающий, но с моим духом все обстоит нормально.
Я заворачиваю за угол. Не в курсе, куда продвигаюсь. Состояние моего духа у меня как после «Акустики» Гребенщикова.
Мой он дух – ничей больше. В нем словно бы распускается сакура. Кто-то ходит за вдохновением на кладбище, но я на кладбище не хожу: мне пока не к кому и желания нет. Приземленное у меня состояние духа – приземленное в том смысле, который является для меня основополагающим в моем нахождении на земле.
Я на земле, во мне мой дух. В нем распускается сакура и позванивают дюралевые колокольчики. Отсоси у меня тот мрачный мужчина, было бы еще приятней, но все и так слава богу. Подобному состоянию духа позавидовали бы и подслеповатые райские птицы.
Но вот что-то похуже. Жаль, что я лишь слабо умею его контролировать. Но отслеживать могу: не очень у меня состояние моего духа. Район здесь и вправду гиблый и за последние пятнадцать-двадцать секунд состояние моего духа окончательно ушло в ноль. Я бы сказал, что оно у меня теперь ниже нуля.
На «Акустике» Гребенщикова мне больше всего нравятся «Десять стрел» и «Моей звезде не суждено». Но пустое… не к месту, голимая лажа, воспоминания о великолепных песнях моему духу не помогают, и что я забыл в этом районе: и духу сплошной урон, и мне самому…
– Перстень мне, мобильный телефон Жорику, – сказал Владиславу Никонову один из окруживших его гопников. – Куртку тоже снимай.
– Хорошо… – безропотно вздохнул Никонов.
Меня увезут в труповозе, и ты не помашешь мне в след. О чувствах почившего в бозе подруга не сложит сонет.
Владислав Никонов в Алтуфьево не вовремя, случайно, в последний раз; он без куртки, перстня и мобильного телефона, и ему ничуть не легче, чем постоянно страдающему в тех местах Александру «Табаки» Сигалину.
Таким, как Александр, нельзя разрешать покидать палату.
Воздержанный цветовод Сигалин согревает за пазухой высеченную изо льда горлицу и пишет экстремальные поэмы.
О взаимоотношениях демона смерти со своим сегодняшним клиентом – он пришел забирать его жизнь, но обреченный человек начинает садиться в шпагат и делать широкие взмахи руками; демон спросил у него: «зачем тебе это?» и плодовитый провокатор Велимир Гайц ответил ему: «путешествие будет опасным и я хочу быть в хорошей форме. Если они решаться набрасываться по одному, шансы непременно появятся».
Сигалин писал и о выведенном на плац ефрейторе Буциле.
Германа Буцила готовились расстрелять, и он не противился, по-приятельски сказав руководителю расстрельной бригады: только не стреляйте в мою тень, она ни в чем не виновата, мне бы очень хотелось, чтобы она не разделила моей судьбы. Она не разделит ее до поры, до времени, но пусть уж своей смертью.
У Александра «Табаки» Сигалина была и незаконченная поэма под названием «Перекомплектность», говорившая об общении одноухого швейцара Германа Волочка с латышским радиоприемником. Их общение ни чем не подходило под определение одностороннего: приемник передавал для Волочка симфонические концерты, держал в курсе происходящих в мире событий, а одноухий швейцар общался с ним тем, что его выключал.
Александр Сигалин зачитывал свои поэмы самому себе, и что-то ему нравилось, от чего-то его воротило; ничего не обещающим зимним утром Александр не сдержался и отнес их в одно из издательств.
К его удивлению, их там признали неплохими и, частично напечатав, заплатили «Табаки» Сигалину какие-то деньги. За его невнятное раскодирование вечного.
Восторженно приветствуя навалившееся на него самодовольство, Александр Сигалин отправился с полученными в издательстве деньгами купить себе салатного соуса с паприкой, и на него напали все те же гопники; подпортили отмеченное иллюзорным сиянием лицо, отобрали копеечный гонорар, Александр «Табаки» Сигалин прекрасно понимал, что во всем виноват лишь он сам.
Больше он душой уже не приторговывал.
Кому есть дело до меня, когда я чахну без гитары. Забыв на службе, где мой я. Роняя в пол: «Ну, что за нравы…»; дождливой пятницей проходящего впустую августа 2002-го Александр Сигалин спешно бежал домой: его пронзила мысль и он, забрызгав грязью косолапого влюбленного, сосредоточенно крепившего к ясеню крепкую веревку, пронесся от автобусной остановки до подъезда. Затем, пропечатав паркет двойным натиском мокрых подошв, от входной двери до компьютера; Александр Сигалин включил второй Пентиум, отыскал файлы с поэмами и выбросил их содержимое в корзину.
«Хотите ли вы очистить корзину?».
«Да, хочу».
Ощущая небывалое вдохновение, Александр «Табаки» Сигалин завершил процедуру изгнания.
Изгнания бесов, мешавших ему просто жить, не думая о постоянно разрастающейся ране, рожденной его бесперспективным несогласием с общими устремлениями – Александр Сигалин заканчивал быть творцом. Он ощущал, что внутри у него происходит долгожданное очищение.