Оценить:
 Рейтинг: 0

О смысле жизни. Труды по философии ценности, теории образования и университетскому вопросу. Том 2

Год написания книги
1927
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 31 >>
На страницу:
7 из 31
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Но и самый роман можно без большой натяжки рассматривать не только как продукт искусства поэтического творчества, это – грандиозная эпопея великой исторической эпохи, и в этой эпопее – глубокая дума над смыслом и двигательными пружинами описываемых событий. То, что в других произведениях могло погубить художественность, создать разлад в произведении, разорвать его на два элемента, которые не поддаются сращению, талант Толстого сумел вылить почти везде в цельную, художественную форму. В основе романа – определенный взгляд на историю, и все произведение без труда можно рассматривать как блестящую художественную иллюстрацию этого взгляда. Нужно оговориться, что, как мы увидим позже, и здесь дело не обошлось без конфликта между художником и философом, но, оглядываясь на общие контуры всего произведения, приходится признать, что эти немногие диссонансы почти тонут в общей цельной картине.

Философско-историческая теория, которую мы находим в романе «Война и мир» и которую мы собираемся рассмотреть в общих контурах в настоящей статье, глубоко отличается от современных теорий, принявших форму строго научных методологических и гносеологических исследований природы науки истории, т. е. исследований проблемы об объекте исторического изучения, принципах этого изучения, его методе и т. д. Теория Толстого, касаясь этих вопросов только при случае, концентрирует весь свой интерес на другой стороне вопроса. Она в отличие от методологической разработки проблем философии истории носит метафизический характер и в этом отношении близко подходит к характеру прежних построений этого рода, какие, например, дал Гердер или метафизика немецкого идеализма.

Самая постановка вопроса Толстым уже с первого шага показывает нам, что интерес Л. Н. – не в методологических вопросах, не в изучении природы истории как науки. Он целиком направлен на уяснение смысла истории как действительности; через весь роман проходит красною нитью стремление понять, что составляет действительный двигатель исторических событий, где нужно видеть их причину. В поисках ответа на этот основной вопрос Толстой подверг прежде всего беспощадной критике традиционные взгляды современных ему представителей исторической науки, поставил под сомнение понятие власти как фактора, служащего для объяснения исторических событий, показав, что власть не может служить объяснением, так как она представляет проблему, понимание которой составляет одну из важнейших задач будущего. В этой связи для него развернулся из основного вопроса целый ряд интересных проблем, как, например, о роли личности в истории, о цели, а следовательно, и смысле исторических событий, о свободе воли и необходимости и т. д., и таким образом «Война и мир» ставит перед нами ряд вопросов и ответов на них, которые, вместе взятые, дают возможность составить себе представление о взгляде Толстого на историю, при этом больше на историю как действительность, чем на историю как науку. С современной точки зрения, Л. Н. становится таким образом на наивную точку зрения, не подозревая, что эта действительность должна подвергнуться также рассмотрению с методологической и теоретико-познавательной точек зрения, раз уже проблема философии истории должна быть поставлена во всей полноте ее основных вопросов. Вот этот-то интерес к истории как ряду действительных исторических событий и кладет между Л. Н. и современной философией истории резкую грань.

Спрашивая себя, почему Л. Н. пришел к такой постановке вопроса, мы найдем ответ на него в том же рассматриваемом нами произведении. Скажем более. Ответ на него дают нам те элементы, которые, как мы уже заметили, служат своего рода провозвестниками будущего резкого перелома в миросозерцании и направлении литературной деятельности Л. Н.

Нам кажется, что, приняв этот перелом за исходную точку зрения и бросив ретроспективный взгляд на «Войну и мир», мы без особенного труда сможем психологически уяснить себе, каким образом Л. Н. неминуемо должен был поставить эти вопросы в своем величественном творении, как они понемногу стали для него в центре интереса и все произведение явилось до некоторой степени грандиозной панорамой, которая живыми красками должна была вселить в зрителя убеждение в истинности теоретических взглядов автора.

Надо полагать, что будущий перелом подготовлялся в натуре Толстого многими годами. Дело историка литературы показать нам постепенное возникновение его. Мы же здесь можем ограничиться указанием на то, что уже в этом произведении Толстой вполне определенно проявляется как уверовавший и религиозно настроенный человек. В этом нас убеждает много мест в романе: настроение и молитва Наташи после перенесения тяжкой болезни, последовавшей за попыткой бежать с Курагиным, предсмертное настроение князя Андрея Болконского и т. д. Приступив к изучению материала для своего произведения, Л. Н. был всецело охвачен действительно чудовищной стороной так называемых исторических событий. При зачатках того настроения, которое в будущем должно было развиться в полный религиозный и моральный перелом, Толстой был охвачен ужасом перед массовыми убийствами, разорением, пожаром и т. д., сопровождавшими историческую эпоху наполеоновских войн. Л. Н., как он сам пишет в «Исповеди», не только участвовал в войне, он и убивал, и тем не менее перед ним не вставал этот вопрос во всей его моральной величине. Теперь же назревший поворот от религиозного и морального «нигилизма», как его называет сам Л. Н., в обратную сторону сделал простое теоретическое изучение одной исторической эпохи достаточным, чтобы поставить тот вопрос, из которого потом развилась целая философия истории. В этом нас убеждают слова самого Л. Н. «Какая сила, – говорит он[203 - Там же. С. 417.], – какая власть заставила миллионы людей, христиан, исповедующих закон любви ближнего, убивать друг друга? Что такое все это значит? Отчего произошло это? Что заставляло этих людей сжигать дома и убивать себе подобных?.. Какая сила заставила людей поступать таким образом?» Достаточно было серьезной постановки этих вопросов и серьезного желания найти на них ответ, чтобы они заставили обратиться к изучению этих причин по другим историческим событиям, а отсюда уже один последовательный шаг к общей постановке вопросов метафизической философии истории к вопросам о цели и смысле исторических событий, о роли власти и личности в них, о свободе личности и т. д. Л. Н. сделал этот шаг, и притом в широкой степени, поставив этот вопрос там, где его обыкновенный смертный едва ли может ожидать: в художественном произведении, обыкновенно не пригодном ни для постановки, ни для разрешения теоретических проблем.

Итак, мотив постановки вопросов, касавшихся сущности истории, причин исторических событий и их смысла, был в сущности сам по себе посторонний по отношению к философии истории. Философия истории должна была дать ответ на вопрос о том, какая сила заставляет людей, и притом христиан, совершать невероятные зверства, убивать сотни тысяч себе подобных, жечь, разорять – одним словом, нарушать самым ужасным образом не только заветы чистого христианства, но и элементарной человечности. Ближе всего было, конечно, искать научного ответа на эти вопросы у истории и историков. К ним мы и обратимся вместе с Толстым.

Прежде всего возникает вопрос о том, что понимает Л. Н. в «Войне и мире» под историей. Такого определения Л. Н. в сущности нигде не дал и этим сразу с научной точки зрения оставил в стороне один из существенных пунктов, лишив себя возможности соприкосновения с взглядами историков, касающихся этого кардинального вопроса. Единственное место, напоминающее определение, с которым мы встречаемся в теоретической части «Войны и мира», – это «предмет истории есть жизнь народов и человечества[204 - Там же. С. 413.]». Нетрудно убедиться, что этими словами мало сказано. Для пояснения напомним, что история имеет дело с народами, группами людей, которые хотя бы примитивно организованы. Но ведь и этого недостаточно, нужно, чтобы эти народы или группы, организованные в государство или общество, приходили друг с другом в соприкосновение; нужно, чтобы этот организованный народ жил, развивался; но даже и этого мало для всемирной истории: необходимо, чтобы это внутреннее изменение имело положительное или отрицательное влияние на развитие всего человечества и имело бы к нему какое-нибудь отношение и т. д. Одним словом, это определение Л. Н. слишком неопределенно, чтобы с ним можно было считаться. И дело, конечно, не в том, что этими вопросами Л. Н. занялся в беллетристическом произведении, – отсутствие определения истории отчасти объясняется тем, что он мало расходился с традицией в понимании ее области, видя ее задачу в отыскании законов, управляющих историческими событиями. В этом Толстой шел рука об руку с духом своего времени. Таким образом для него остался в стороне вопрос о том, что мы будем или должны считать историческим событием, а также почти весь круг методологических проблем, тесно связанных с этих вопросом. И это вполне понятно: Л. Н. подошел к своей теории, исходя из постороннего практического вопроса, на который мы уже указывали; и стремление найти ответ на него ставит этот вопрос в центре, около которого группируются остальные вопросы.

Начав искать ответ на этот важный вопрос, Толстой поставил его прежним историкам и стал к ним с первого шага в резкую оппозицию. И надо сознаться, что Л. Н. повел борьбу с ними сильными аргументами. Он, возражая им, становится с ними на одну точку зрения относительно сущности науки вообще: она для него должна описывать действительность, отображать ее, как она есть на самом деле[205 - Наше время смотрит на науку больше уже как на обработку представлений действительности.]. И, исходя из этой молчаливой предпосылки, он вполне последовательно говорит, что наука невозможна, пока она отыскивает отдельные причины событий, потому что действительность, в том числе и историческая, нигде не дает нам отдельных причин, везде мы сталкиваемся с непрерывными причинными рядами во всех направлениях. А между тем «для человеческого ума, – говорит[206 - Л. Н. Толстой. Война и мир. III. С. 370.] Толстой, – непонятна абсолютная непрерывность движения. Человеку становятся понятны законы какого-либо движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движения». Но это уже погрешность против истины. Как только мы предполагаем отдельные причины, мы не только поступаем произвольно, мы уже в принципе делаем основную ошибку, которая закрывает нам путь к истине. На самом деле есть только всесторонняя причинная обусловленность. Верное решение предполагает восстановление этой непрерывности, и, как мы увидим позже, Л. Н. указывает определенный путь к преодолению этой причинной непрерывности.

Не дает исхода и другой путь. Если мы попытаемся проследить причинные цепи, то мы пойдем в бесконечность. В самом деле. Если А объяснить в истории событием В, то немедленно возникает вопрос о причине В. Найдя ее в С, мы ищем следующей Д и т. д. до бесконечности. Единственным дельным ответом могло бы быть указание на пресловутую причину всех причин. С этой точки зрения Л. Н. последовательно утверждает: «Причин исторического события нет и не может быть, кроме единственной причины всех причин». Этим объясняется та почти карикатура, которую Толстой дает в «Войне и мир» в своих отзывах об историках, готовых, как он говорит, видеть причину движений конца XVIII и начала XIX века в деяниях и речах «нескольких десятков людей в одном из зданий города Парижа».

Этим указанием Толстой попадает прежнему, традиционному взгляду на историю не в бровь, а в глаз, потому что этот взгляд требовал от истории, как и вообще от науки, точного изображения действительности. В смысле полного обнаружения причин наука действительно немыслима. В пояснение отношения этой критики к современному взгляду мы должны добавить, что современного понимания истории это не касается. Для нас наука представляет не отображение действительности, а обработку представлений действительности. В частности, история не нуждается в отыскании всех причин, а делит их на существенные и несущественные, интересуясь первыми и оставляя в стороне вторые. К этому вопросу мы еще вернемся. Кроме того, для нас существуют пограничные понятия, которых данной науке нет нужды наследовать: она эту работу по праву предоставляет соседней науке.

Но обратимся снова к взглядам Толстого. Показав, что наука-история, стремясь в лице своих представителей понять причины исторических событий, забывает их непрерывность, произвольно выделяет отдельные причины и таким образом удаляется от истины, Л. Н. подвергает не менее резкой критике и те факторы, которые, по мнению историков, опирающихся на изложенный выше и отвергнутый Толстым взгляд, являются действительными двигателями истории: власть, гений, единичная личность и случаи. Для Л. Н. были ложны основные положения истории, следовательно, и те факторы, которые были признаны ею за действительные, могут быть только мнимыми двигателями исторических событий. Вопрос о власти, о роли личности представляет самый интересный и значительный пункт во всех теоретических рассуждениях Л. Н., изложенных в «Войне и мире». Им он посвящает большую часть своего внимания. Их выдвигает в центр основной исходный мотив, на который мы указали раньше.

«Единственное понятие, – говорит[207 - Там же. IV. С. 128.] Л. Н., – посредством которого может быть объяснено движение народов, есть понятие силы, равной всему движению народов». Такое понятие историки усмотрели в понятии власти, рассматривая ее как фактор, способный объяснить исторические события. По воззрениям Л. Н., это понятие и не способно исполнить той роли, какая ему навязывается, и в действительности как исторический фактор далеко не является тем, чем оно представляется ученым историкам.

Оно не годится для объяснения исторических событий, потому что понятие власть представляет из себя х, неизвестное, глубокую проблему, которая не только еще не разрешена, но только еще начинает намечаться. В этом отношении, по взгляду Л. Н., проще поступали древние: они бесхитростно признавали, что жизнь человечества совершается при непосредственном участии в ней Божественной воли, и власть, как ее непосредственное проявление, могла исполнять ту роль, которую ей приписывали историки. Этой непосредственной веры нет теперь, и власть – это неизвестное, для определения которого требуется решить особое уравнение, еще не решенное. Неизвестное же объяснением служить не может.

Как в свое время указал С. Л. Франк в статье в журнале Вопросы жизни[208 - С. Л. Франк. Философия и Жизнь.], Толстому принадлежит громадная заслуга, что он ясно распознал и поставил проблему власти. Тот факт, что один человек одним мановением своей руки заставляет миллионы людей исполнять свои желания, и исполнять беспрекословно, не раздумывая над тем, согласуется ли приказываемое действие с их убеждениями, – этот факт при внимательном к нему отношении не может не представляться нам проблемой колоссальной важности.

И Толстой ясно ставит эту проблему. Но гнев его на историков в сущности обрушивается совершенно беспричинно. Толстой ставит этот вопрос не тому, от кого собственно мы вправе ожидать на него ответа. Мы уже указывали раньше на несомненное право каждой науки, а следовательно, и истории, пользоваться известными понятиями для своих целей как фактом, предоставляя в то же время соответствующей науке видеть в этом понятии проблему и решать ее. Для историка достаточно наличности такого явления, которое он именует властью, и задача его – объяснить в лучшем случае, как данное лицо достигло власти, как оно ею пользуется и т. д. Употребляя несколько утрированное сравнение, историку, как человеку, принимающему пищу, нет нужды знать физиологию, чтобы успешно переваривать. Эта глубоко интересная проблема власти должна составить предмет психологии, философии права, но не истории.

Заслуга Толстого в постановке вопроса, хотя он и сам дает ответ на этот вопрос. «Власть, – говорит[209 - Л. Н. Толстой. Война и мир. IV. С. 451.] он, – есть такое отношение известного лица к другим лицам, в котором лицо это тем менее принимает участие в действии, чем более оно выражает мнения, предположения и оправдания совершающегося совокупного действия». Нетрудно убедиться, что сущность власти этим определением совершенно не захвачена. Самое большее, что описывает это определение, – это внешняя техническая сторона проявления власти. Оно также не покрывает многих фактов опыта, на который нередко ссылается Л. Н. Например, власть Иоанна IV или Петра Великого была неограниченно велика, и тем не менее они во многом, в особенности Петр Великий, не только не являлись выразителями мнений и предположений совокупности, но поскольку в данном случае приходится иметь в виду тогдашнее общество, они шли вразрез с ними. Таких примеров история дает нам достаточное количество.

Таким образом, по взглядам Л. Н., понятие власти не только не объясняет ничего, но еще увеличивает число неразрешенных проблем. Вместе с этим решается и вопрос о роли так называемых гениев, великих исторических деятелей как носителей власти. Мы убеждаемся, что Толстой, рассматривая фактическую роль власти в исторических событиях, приходит также к отрицательному результату. Этот вопрос разрешается в указанном смысле не только Толстым-философом, но и Толстым-художником, так как роль власти нарисована в «Войне и мире» яркими, более того – резко яркими красками.

Уже с первых страниц «Войны и мира» начинает чувствоваться та черта, которая с развитием темы выделяется все резче и резче: все лица – за самым небольшим и при этом, надо сознаться, непоследовательным исключением вроде Кутузова – говорят и действуют в роли вершителей судеб истории, и автор с глубокой грустью и отчасти гневной иронией смотрит на них со своей точки зрения, которая отрицает за ними всякое значение. Местами эта черта прорывается даже до ущерба художественности.

Поясним этот отрицательный взгляд Л. Н. на действительную роль власти фактами, взятыми из «Войны и мира».

Какова была роль власти в событиях 1812 года с обеих воюющих сторон? На этот вопрос Толстой дает ответ, который поражает своей простотой и неожиданностью. Власти и со стороны русских, и со стороны французов видели цель своих самых горячих стремлений в том, что должно было дать и дало в действительности диаметрально противоположные их ожиданиям результаты. Указывая на то, что французов победило совсем не то, от чего их противники ожидали победы (планы власти, командующих генералов, руководителей, т. е. власть имущих), а русская зима и народная война, Л. Н. говорит[210 - Там же. III. С. 140 и сл.]: «Не только никто не предвидел этого, но все усилия со стороны русских были постоянно устремляемы на то, чтобы помешать тому, что одно могло спасти Россию, и со стороны французов, несмотря на опытность и так называемый (sic!) военный гений Наполеона, были устремлены все усилия к тому, чтобы растянуться до Москвы, т. е. сделать то самое, что должно было погубить их». Таков взгляд Л. Н. в рассматриваемом нами произведении не только на Наполеона, про которого он говорит, что «Наполеон – это ничтожнейшее орудие истории»[211 - Там же. IV. С. 256.], но то же самое он высказывает и относительно других деятелей. Так, он говорит[212 - Там же. I. С. 285.] про Багратиона, храбрость которого он ценит, описывая Шенграбенское дело: «Князь Багратион наклонил голову в знак согласия на слова князя Андрея и сказал «хорошо» с таким выражением, как будто бы все то, что происходило, было именно то, что он уже предвидел». «Багратион, – говорит автор дальше[213 - Там же. С. 289.], – только старался делать вид, что все, что делалось по необходимости, случайности… делалось, хотя не по его приказанию, но согласно с намерениями». Даже Кутузов, который описывается самыми симпатичными красками, как человек, который понимал сущность дела и знал какую-то высшую истину, не известную надоедавшим ему без конца мнимым вершителям исторических событий, – даже он представляется нам отнюдь не в роли распорядителя, а скорее, в роли человека, который, понимая правоту своего дела, спокойно созерцает ход событий. Толстой сгущенными красками оттеняет это мистическое мудрое знание главнокомандующего, который со спокойной совестью засыпает во время военного совета и который, говоря словами Толстого[214 - Там же. III. С. 240.], «презирал и знание, и ум и знал что-то другое, что должно было решить дело, – что-то другое, независимое от ума и знания».

Отнесемся на момент критически к описанному нами взгляду Л. Н., и мы без труда убедимся в несоответствии его взгляда действительности. Конечно, дух народа и войска, сознание народного дела и т. д., – все это несомненно играет самую важную роль. Но Толстой в горячности борьбы против историков, которые хотят все объяснить единичными личностями, хотя бы это были Наполеоны, уходит в другую крайность и уже отрицает за ними всякое значение.

В самом деле. Возьмем, чтобы ориентироваться в утверждении автора «Войны и мира», крайний вывод из этого утверждения. Мы возьмем обратную картину: пусть, предположим, генералы не командовали бы, войска бы не сражались по их ошибочным планам, дожидаясь всенародной борьбы, что было бы тогда? Надо полагать, что результаты были бы иные. Несомненно, что результат истории будет указывать при объективном к нему отношении на равнодействующую всех действующих в данном случае сил, но действительность не так проста, чтобы устраивать простое сложение сил. Большая часть их, как, например, войско, уже заранее объединено в равнодействующую, и когда наступает известное событие вроде хотя бы объявления войны, то мы не можем считать эту силу за исключительную или существенную причину, потому что условие существовало и раньше, и тем не менее войны не было. К нему, этому условию, должно прибавиться новое условие, чтобы событие стало возможным. Таким образом, когда борющиеся стороны объединены с большей или меньшей сплоченностью в две силы, то тогда вполне возможно, что действия их могут сыграть решающую роль, и мы будем вправе смотреть на них как на причины данного явления, конечно, предполагая наличность уже известной подпочвы в виде организации и т. п. Наполеон мог явиться причиной известных событий, потому что он мог воспользоваться заведенным механизмом государства, войска, привычки повиноваться и т. д. и, прибавив к этому решение своей воли или несколько других, явиться причиной крупных переворотов. Нельзя оспаривать, что роль войска, духа его и т. д. велика и каждый солдат среди сотен тысяч других имеет свое значение, но мы опять не можем согласиться с Толстым, что «Наполеон ничтожнейшее орудие истории».

Поясним это примером. Когда в сражении падает какой-нибудь рядовой или обыкновенный офицер, или даже генерал, то от этого самый поход не меняет своей цели; это событие, если и замечается, не изменяет хода событий. Теперь представим себе, что шальная пуля или граната убила бы Наполеона в одном из сражений, хотя бы победоносных, например, при Йене. Что тогда? Не перевернуло ли бы это вверх дном все последующие события, которые разыгрались при дальнейшей жизни Наполеона в действительности? Нет сомнения, что события приняли бы совершенно иной оборот. Но, ответят нам, ведь этого не было. Совершенно верно. Но ведь историк, как и Толстой, и не намерен менять фактов. Дело идет об оценке значения отдельных причин, а в этом случае мы вправе прибегать к различным приемам, в том числе и к отвлечению, которое и помогает нам оценить действительную роль данного фактора.

Толстой идет последовательно. Он отрицает и другой прием историков, способный провести в истории тот же фактор, власть, только под условием иного толкования. Он отрицает право «рассматривать действия одного человека… как сумму произволов людей, тогда как сумма произволов людских никогда не выражается в деятельности одного исторического лица»[215 - Там же. С. 372.]. Толстой не обосновывает этого своего утверждения, но он едва ли прав и в этом отношении. Дело идет вовсе не о слиянии воль как таковых, а только о концентрации их на одном факте или в одном направлении, и благоприятные субъективные и объективные условия могут придать деяниям отдельной личности характер выражения общей воли.

И «что такое гений?» спрашивает Л. Н.[216 - Там же. IV. С. 334.]На этот вопрос он дает такой ответ: «Я вижу силу, производящую несоразмерное с общечеловеческими свойствами действие; не понимаю, почему это происходит, и говорю: гений». Но стоит только нам предположить, что могут быть и иные цели, неизвестные нам, как нужда в этих аксессуарах историка, в случае и гении, отпадает. Хотя знание этой конечной цели от нас и сокрыто, но нам это не помешает знать факты и законы их смены.

Итак, власть и гений – это мнимые двигатели истории. Какова вообще роль личности в истории? К рассмотрению воззрений Л. Н. на этот вопрос мы и обратимся теперь.

О какой-либо крупной роли ее нечего и думать. На это указало уже все предыдущее изложение. Но Толстой уничтожает значение личности в истории совершенно – во всяком случае, поскольку дело идет о сознательной деятельности. Весь роман яркими красками рисует эту мнимую роль личности. Мы выберем несколько характерных примеров.

Когда беседа в знатном салоне Анны Павловны Шерер, наконец, наладилась, Толстой говорит[217 - Там же. I. С. 16.]: «Веретена с разных сторон равномерно и не умолкая шумели». Невольно напрашивается продолжение этой аналогии: будь у веретен сознание, они тоже бы думали, что делают что-то произвольное, меж тем как их в действительности вращают ноги человека или машина и т. д. Описывая различные партии в нашей армии той эпохи, автор говорит на с. 60. III: «Восьмая, самая большая группа людей, которая по своему огромному количеству относилась к другим, как 99 к 1, состояла из людей, не желавших ни мира, ни войны, ни наступательных действий… но желавших только одного и самого существенного (курсив мой. – М. Р.) – наибольших для себя выгод и удовольствий». Перед нами длинной вереницей тянутся люди, которые под видом стремления к общему благу стремились в сущности к своим целям. «И так точно, – говорит Толстой[218 - Там же. III. С. 139.], – вследствие своих личных свойств, привычек, условий и целей действовали все те неперечислимые лица, участники этой войны. Они боялись, тщеславились, радовались, негодовали, рассуждали, полагая, что они знают то, что они делают, и что они делают для себя, а все были непроизвольными орудиями истории и производили скрытую от них, но понятную для нас работу».

Пусть читатель вспомнит, какими красками описывает Л. Н. геройские подвиги. В них менее всего можно видеть сознательные подвиги. Вот перед нами встает комичная сцена в Бородинской битве, когда оглушенный и перепуганный Пьер Безухов бежит назад на курган, который в это время успели занять французы. Взбежав туда, Пьер сталкивается с французским офицером, и оба – тоже с перепугу и инстинктивно – схватывают друг друга за горло, и у каждого из них пробегает мысль: «Я ли взят в плен или он взят в плен мною?» Там, где у людей проявляется сознательная деятельность, она направлена не на мнимое общее дело, а на свое собственное. Каждый служит истории бессознательно. «Если допустить, – говорит Толстой[219 - Там же. IV. С. 333.], – что жизнь человеческая может управляться разумом, то уничтожится возможность жизни».

И бессознательно для истории, и сознательно для себя действуют не только второстепенные типы. Когда Пьер спрашивает[220 - Там же. I. С. 89.] князя Андрея: «Ну для чего вы идете на войну»? Болконский отвечает следующее: «Для чего? Я не знаю. Так надо. Кроме того, я иду» … Он остановился. «Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь не по мне». Таков ответ одного из самых положительных типов «Войны и мира» и в эпоху великих исторических событий. Это ответ того самого князя Андрея, который по своему пониманию исторических событий как будто приобщается к известной доле того мудрого прозрения, каким по роману «Война и мир» обладал Кутузов. Стихийное сверхиндивидуальное руководство историческими событиями намечается здесь уже достаточно ясно.

Бросим теперь беглый взгляд на одного из действительных героев, который и не подозревает о своем каком-либо, хотя бы минимальном, значении в событиях, в которых он был участником. Вспомните капитана Тушина и Шенграбенское дело. Маленькая пьяненькая фигурка капитана Тушина, который, казалось бы, умеет только вылуплять глаза на начальство и вытягиваться во фронт, заслоняет неожиданно собой призванных героев. Контраст слишком бросается в глаза. С одной стороны, герои, которые только делают вид, что они руководят событиями и направляют их, а на самом деле те идут совершенно помимо их воли – не исключая и Багратиона, храбрости которого Толстой отдает должное, – а с другой, ничтожная фигурка полупьяного Тушина, забитая, с нерешительным голоском, уже не имея ни тени подозрения о своей какой-либо исторической или геройской роли, становится в сущности в битве решающей силой. Насколько отсутствовало в нем сознание этой роли, это лучше всего видно из того, что когда Багратион после окончания дела спрашивает его, каким образом он потерял две из своих пушек, разбитых французскими снарядами, он испуганно молчит, как будто в сознании своей мнимой вины. «Тушину, – читаем мы на с. 318. I, – теперь только, при виде грозного начальства, во всем ужасе представилась его вина и позор в том, что он, оставшись жив, потерял два орудия». Этим взгляд Л. Н. на роль личности иллюстрируется лучше всего.

Но Толстой и на этом не остановился. Он не только отрицает всякую возможность сознательного служения истории, но он прямо называет таких людей исторически бесполезнейшими существами. Говоря о 1812 г., Толстой пишет[221 - Там же. IV. С. 18.]: «Большая часть людей того времени не обращала никакого внимания на общий ход дела, а руководилась только личными интересами настоящего. И эти-то люди были самыми полезными деятелями того времени». Приходится предположить, что Толстой меряет их полезность по отношению к особой, неизвестной нам общечеловеческой цели. Иначе, если мы станем оценивать по этому критерию людей в отношении к определенному факту, например, в русско-японской войне, то этот критерий, доведенный до своего логического конца, заставит нас признать самыми полезными людьми тех из интендантов и подрядчиков, которые стремились на войне набить свой карман, сколько только хватало сил. Не менее полезными окажутся тогда, пожалуй, и удачные дезертиры и даже мародеры. Вот почему приходится предположить, что полезность в данном случае берется по отношению к неведомым нам мировым целям. Да и самое изложение указывает нам именно на этот путь.

«В исторических событиях, – говорит Л. Н.[222 - Там же. С. 18 – 19.], – очевиднее всего запрещение вкушения плода древа познания. Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения». И мы вспоминаем при этом капитана Тушина, как его представил нам Толстой.

Таким образом в решении этого вопроса определилась еще одна черта в характере исторических событий – стихийность. Л. Н. в «Войне и мире» ясно и определенно подчеркивает стихийный характер исторических событий. Так, князь Андрей думает[223 - Там же. III. С. 74.]: «Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит «пропали» или закричит «ура». И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен». Так держался, например, по описанию автора, князь Багратион при Шенграбене. Борясь против историков, которые видят в единичном лице причину известных крупных переворотов, Л. Н. здесь уходит в другую крайность; для него история получает не только стихийный характер, но в его понимании чувствуется нечто большее: именно, фаталистическая черта – Л. Н. местами и говорит о предопределении в истории. Если роль отдельного лица в истории остается еще в виде бесконечно малой величины, то это только потому, что, сознательно не имея ни малейшего влияния на исторические события, а только обладая сознательным стремлением к своим личным целям, оно все-таки как бессознательное орудие истории входит в состав той массы причин, которая вершит правильное дело истории.

Итак, кто же движет историей? На это Л. Н. отвечает[224 - Там же. IV. С. 452.]: «Движение народов производит… деятельность всех людей, принимающих участие в событии и соединяющихся всегда так, что те, которые принимают наибольшее участие в событии, принимают на себя наименьшую ответственность; и наоборот». К этой проблеме ответственности мы вернемся позже. Вся масса участников, сообразно степени своей сплоченности, своему духу, направляет свои силы на общие цели. Эти силы слагаются в заключении в одну равнодействующую, которая и определяет дальнейший ход событий. Чем сплоченнее масса, чем больше она концентрирует свои силы в одном направлении, тем сильнее равнодействующая. Так, на с. 115. IV Л. Н. говорит о «диагонали параллелограмма сил». Но, как мы видели, он недооценивает одни силы, как власть, такие личности, как Наполеон и т. д., и переоценивает другие (рядового, бессознательного деятеля).

Наряду с этим в этом вопросе пробивается и другой, религиозный мотив в понимании Толстого, который и придает его взглядам некоторый оттенок фатализма. «Провидение[225 - Курсив мой. – М. Р.], – говорит он[226 - Л. Н. Толстой. Война и мир. III. С. 140.], – заставляло всех этих людей, стремясь к достижению своих личных целей, содействовать исполнению одного огромного результата, о котором ни один человек не имел ни малейшего чаяния». С тем же взглядом, что «ход мировых событий предопределен свыше», мы встречаемся и в другом месте[227 - Там же. III. С. 310.]. Мы предоставляем историкам проверить, насколько соответствует истине утверждение Л. Н., что о результате исторического события «ни один человек не может иметь ни малейшего представления». Нас интересует в данном случае другое. В том же месте Толстой добавляет, что результат этот зависит «от совпадения всех произволов людей, участвующих в событиях», как и вообще в романе «Война и мир» замечается некоторая неопределенность и колебание между признанием массы за действительный фактор и предопределенностью исторических результатов. Оба эти элемента несовместимы, так как предопределение исключает всякий произвол, хотя бы это был произвол «всех людей».

Мы подошли к вопросу о смысле и целях исторических событий. После ознакомления с предыдущими вопросами нетрудно понять, к какому результату приходит Лев Николаевич в этом отношении. Одно уже руководство истории Провидением и наличность предопределения говорят ясно, что у истории есть цели и есть смысл. Но ясно также, что ни этот смысл, ни цели истории не могут быть доступны нам, бессознательным орудиям истории. Знай мы их, или если бы мы могли понять их, то мы могли бы быть при случае сознательными орудиями истории, а это исключается основной мыслью «Войны и мира». Если мы станем предполагать доступные нашему пониманию конечные цели истории, то мы неизбежно должны будем прибегнуть к двум пустым понятиям, которые Лев Николаевич рассматривает просто как asylum ignorantiae историков. Эти понятия – гений и случай. В них не будет чувствоваться никакой нужды, если мы признаем, что могут быть цели непонятные, недоступные нам. Тогда, говорит Л. Н., «мы увидим целесообразность в жизни исторических лиц»[228 - Там же. IV. С. 335.]. «Как солнце, – читаем мы дальше[229 - Там же. С. 345.], – и каждый атом мира есть шар, законченный в самом себе и вместе с тем только атом недоступного человеку по огромности целого, – так и каждая личность носит в самой себе свои цели и между тем носит их для того, чтобы служить недоступным человеку[230 - Курсив мой. – М. Р.] целям общим». «Чем выше ум человеческий в открытии этих целей, тем очевиднее для него недоступность конечной цели». Хотя знание этой конечной цели от нас и сокрыто, но это не может помешать нам знать факты и законы их смены, потому что человеку доступно «наблюдение над соответственностью одних явлений с другими»[231 - Л. Н. Толстой. Война и мир. IV. С. 346.].

Эта недоступность знания конечных целей, предопределенность исторических событий и руководство их Провидением дают повод думать, что и цели эти должны быть не земного, не человеческого, а божеского характера. Это и есть тот религиозный мотив в философско-исторических взглядах Толстого, о котором мы коротко упомянули раньше. Толстой изъял эти конечные вопросы о смысле и целях истории из области метафизической философии истории, и если бы он признавал вообще их познаваемость, то они должны были бы поступить в ведение религиозного знания. Для нас достаточно констатировать, что вопрос о целях и смысле истории разрешился для Льва Николаевича верой в их божественный, недоступный человеку характер. И в этом надо видеть назревание того религиозного настроения, которое в 70-х годах уже всецело охватило Льва Николаевича.

Теперь мы обратим внимание на другую интересную черту воззрений Толстого, как они нам представляются по произведению «Война и мир». Читатель, знакомый с основными философскими течениями, мог без труда заметить, что Лев Николаевич, перенося центр тяжести истории из отдельной личности в массу, усматривая цель истории в изучении ее законов и т. д., отражает этим на себе отчасти следы влияния позитивизма, который господствовал в пору создания «Войны и мира» в русском обществе. И это вполне понятно у Толстого, который тогда по преимуществу был художником и только приближался к философии. Более интересно сродство некоторых его мыслей с мыслями одного из величайших мыслителей немецкого идеализма. Это – Гегель, господство которого тогда не только рухнуло, но и в своем падении безнадежно скомпрометировало в глазах интеллигенции вообще всякое умозрительное мышление. Гегель сделался в то время своего рода философским пугалом.

Тем интереснее, что Толстой обнаруживает кое в чем сродство с ним. Так, у Толстого индивиды бессознательно служат истории, и в философии истории Гегеля мы встречаемся с тем же утверждением: говоря гегелевским языком, индивиды приносят свою дань объективному духу – он заставляет их служить себе, помимо их воли. И там, и тут ход истории совершается необходимо, хотя у Толстого эта необходимость является результатом предопределения, а у Гегеля она объясняется диалектикой. И там, и тут признаны смысл и цели истории. Но Гегель со своей точки зрения абсолютного знания признал их познаваемыми и назвал их, а Толстой, который переживал разочарование в знании и уходил в сторону религии, изъял их из области человеческого понимания и сделал их объектом веры, признав этим их божественность. Оба мыслителя, несмотря на кардинальную рознь во всем остальном, уничтожив значение и роль личности в исторических событиях, повторяют даже одну и ту же непоследовательность.

Гегель, как известно, отрицал всякую возможность идеалов, должного, того, что должно быть, но чего еще нет, так как все разумное действительно, и, следовательно, его нельзя рассматривать как должное, а все то должное, что не осуществлено, не есть разумное, т. е. оно теряет характер долженствования. Таким образом всякая личная деятельность, направленная на объективные цели, становилась немыслима. Индивид со своим интеллектом и волей шел за духом времени. Но Гегель не удержался на этой точке зрения. Ему пришлось признать, что могут существовать так называемые «всемирно-исторические индивиды», которые знают, «в чем есть нужда и что требуется временем», т. е. они фактически могут предвидеть будущее.

То же случилось и с Толстым. Он резче и притом вполне определенно сводит на нуль значение личности не только как деятельной силы, но и в познавательном отношении будущее истории для личности затянуто непроницаемой пеленой. Цели истории, смысл, ход и результаты исторических событий лежат за пределами понимания и сознательного влияния отдельных индивидов. Однако и у Толстого есть исключение. Он принужден был допустить – может быть, под влиянием Толстого-художника – наличность, по крайней мере, одного «всемирно-исторического» лица в духе Гегеля. Этим исключением является в «Войне и мире» главнокомандующий Кутузов. Он один, по мнению Льва Николаевича, понимал сущность дела; знал, что должно решить исход борьбы, и презирал и «ум, и знание» своих генералов, носившихся с проектами и диспозициями, которые будто бы могли или должны были уничтожить врага. И не только в отношении этого мистического, какого-то сверхинтеллектуального понимания сути дела Кутузов составлял исключение: Толстой допустил и в отношении деятельности для него исключение. «Кутузов, считая главными бойцами своими двух богатырей: терпение и время, – как говорит Лев Николаевич[232 - Там же. III. С. 344.], – не делал никаких распоряжений, а только соглашался или не соглашался на то, что ему предлагали». Но ведь соглашаясь или не соглашаясь, он задерживал или помогал ходу событий, а следовательно, при условии верного понимания положения дел влиял на течение исторических событий. Здесь, на наш взгляд, имеется хотя единственная и маленькая, но все-таки запятая. Но это, конечно, только небольшое отклонение от главного течения.

Итак, для исторической науки не остается ничего иного, как «оставить в покое царей, министров и генералов, а изучать бесконечно малые элементы, которые руководят массами»[233 - Там же. С. 374.]. «Постижение законов движения есть цель истории», – говорит Лев Николаевич. Это общий ответ того времени, утверждение, которое защищается и до сих пор очень многими, хотя новейшие течения указали на иное, более соответствующее истине понимание исторической науки. Нам важно установить в данном случае, что этот ответ Льва Николаевича в духе позитивизма вполне последовательно вытекает из всего предыдущего.

Мы обратимся теперь к другому вопросу, обсуждению которого Лев Николаевич посвятил больше двадцати страниц, хотя он и не стоит в непосредственной связи с философией истории. Это вопрос о свободе воли.

Вопрос этот возникает потому, что в истории мы имеем дело с индивидами, которые выступают перед нами как личности и заявляют себя сознательными факторами как в жизни, так и в истории. Они говорят: «Я свободен и потому не подлежу законам». Если бы это было так, то это опрокидывало бы то определение объекта исторической науки, которое дал Толстой.

И Лев Николаевич считается с этим вопросом. Он разрешает этот вопрос так. В человеке есть, говорит Толстой, два пути знания: сознание и разум. «Сознание это есть совершенно отдельный и независимый от разума источник самопознания. Через разум человек наблюдает сам себя; но знает он сам себя только через сознание»[234 - Там же. IV. С. 454.]. Первый фактор служит условием применения второго и совершенно независим от него. Чтобы разум мог получить возможность применения, т. е. наблюдения, умозаключения и т. д., сознание должно утвердить меня как живущее существо, т. е. хотящее, иными словами – как существо, имеющее свою волю, т. е. свободное[235 - Там же. С. 454]. Разум, который и есть источник познания всего остального мира, наоборот, ищет всюду обусловленность. Из их независимости и вытекает тот конфликт, что разумно человек не может составить исключения, оказывается окованным со всех сторон причинными цепями и подчиненным необходимости, а сознание никогда не может помириться с этим представлением и непосредственным путем дает каждому непоколебимую уверенность в своей свободе.

Уже тут видно, что Толстой далеко ушел от своих современников, которые хотели покончить вопрос простым отрицанием.

Итак, «разум выражает законы необходимости. Сознание выражает сущность свободы»[236 - Там же. С. 472.]. Когда дело идет о деятельности, вопрос решается сознанием, и оно безапелляционно утверждает свободу. Когда дело идет о знании, т. е. об отношения я к миру не-я, вопрос решается разумом и, конечно, в смысле необходимости.

Мы здесь можем ограничиться этим кратким наброском общих контуров решения векового вопроса Толстым, хотя это решение заслуживает более детального изучения по своей своеобразности, и посмотрим, как этот взгляд Льва Николаевича вошел в его общее понимание истории.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 31 >>
На страницу:
7 из 31