Предательский страх снова возвращается. Я медленно холодею.
Комендант неспешно обходит линию лежащих людей дальше.
– А еще я замечаю за вами неуважительное отношение к еде. Вам не нравится еда? Вы ее больше не получите. Не нравится столовая? Больше в нее не зайдете. На нашу доброту отвечать плевком… Или брошенной ложкой… Хочу только сказать, что столовую вы сегодня видели в последний раз. Отныне трапезничать будете в сарае – жрать помои из корыта. И, обещаю, я лично об этом позабочусь. Такое хамство и низость я не потерплю, и жалеть вас не стану. Это два.
И вновь он размахивается. Плеть с визгом рассекает воздух и обрушивается на спину очередного случайного человека. Но тот молчит. Достойно.
– И последнее.
Ботинки коменданта оказываются прямо перед моим лицом. Я изо всех сил вжимаюсь в землю и жмурюсь до боли в глазах. От животного ужаса прикусываю язык.
– Знаете, – вдруг по-русски говорит комендант. – Мой обязанность лишь следийт за порядок. Я должен вмешиваться только в крайний случай. Но себя я слишком сильно уважайт, чтобы допускать в свой сторона оскорбления. Оскорбления я не прощайт. Никогда. И никому. Это три.
Он вынимает из кобуры пистолет и стреляет Тоне в голову.
***
Наверное, я ждала от этого большего. Хоть ненамного большего, чем случилось на деле.
Но никто не сказал ничего. Ни один и словом не обмолвился о ее смерти – такой мгновенной и нелепой, что мозг упорно отказывался в это поверить. Все лишь неумело пытались создать на лице подобие скорби… а меня всю ночь било в конвульсиях.
Раз пять я, наверное, вскочила посреди сна в ледяном поту. Раз пять, наверное, в моих снах звучал этот короткий оглушительный выстрел. Снова и снова – бесконечной кинопленкой прокручивались в голове блестящие ботинки коменданта, пули над головой, визги плети и «Моя честь именуется верность».
Мне не жалко Тоню, нет. Наверное, если б я знала ее получше – скорбела бы. Но сейчас просто банально боялась. Банально бредила всю ночь от страха, банально трясясь за собственную шкуру. Только за собственную, да. Может, комендант и прав. Мы – стадные животные, на словах именующие себя героями и патриотами, а на деле готовые забиться в нору и сидеть там, пережидая ярость хозяев. Наверное, всем людям свойственно ставить самих себя выше благородного сочувствия, жалости и сострадания.
Я даже не видела мертвого тела Тони. Не хотела на него смотреть. Слышала потом, что ее в яму выкинули. И как-то трудно мне было поверить, что за секунду одна-единственная пуля способна перевести человека из категории живых в категорию мертвых. В этот момент я вынырнула из иллюзий окончательно. Здесь есть смерти, здесь есть жестокость и наказание, а самое главное: есть пропасть между русскими и немцами. Наверное, убийство Тони стало для меня сигналом, гласящим: чтобы выжить, нужно быть либо дурой, либо храброй, но никак не все вместе.
Меня доводил до сумасшествия лишь жалкий собачий страх. А другие к этому страху уже привыкли. Оттого и прискорбное равнодушие на их лицах. Даже новенькие его излучали. Даже я его излучала.
Утро следующего дня встречаю слишком рано. Из-за последнего сна все тело мокрое, руки мелко дрожат, а сама почему-то задыхаюсь.
Так плохо организму после почти бессонной ночи, переполненной короткими кошмарами. Так сильно пульсирует в голове, темнеет в глазах, кружится голова, подташнивает. И даже страх какой-то ленивый, тягучий и мерный, липкий, как патока.
Мы все так же строимся и проводим все такую же перекличку. Но внутри словно вырвали какой-то кусок надежды, изуродовали, как только могли, и всунули обратно. Не получается больше мыслить позитивно. Не получается искать в самом худшем светлые стороны. И поверить в побег через двенадцать дней тоже не получается. Какой, к черту, побег, когда человека за одно-единственное оскорбление расстреливают? Какой побег?!
Да и вообще ничего не получается. И спать, уверена, не получится. Состояние такое, что хочется выковырять мозг и выкинуть куда подальше.
На словах Ведьма была страшнее, чем в жизни. Да, некрасивая, но не такая жуткая, как в моих представлениях. По-русски разговаривает настолько плохо, что некоторые новенькие беззвучно над ней смеются.
В столовую нас не ведут. Кажется, комендант сдержал свое обещание. Но в стрессе, перемешанном с усталостью, я совсем не хочу есть. Хоть и понимаю, что это временно…
А я снова тоскую по прошлому. На этот раз – по Марлин, сравнивая ее с этой стахолюдиной. И не знаю, почему. Наверное, боюсь, что больше ее не увижу. Наверное, цепляюсь, как за единственную спасительную соломинку.
Но, к счастью, я нахожу ее.
Она сама меня находит.
И я совсем неожиданно даже для самой себя лечу к ней, сбиваясь с ног, и в самый последний момент сдерживаю себя, чтобы не обнять.
– Вас не выгнали? – в восторге воплю я.
– А ты расстроена? – хмыкает Марлин.
– Шутите, – улыбаюсь. – Я еще вчера хотела у вас материалы попросить. Шить же мне нужно из чего-то.
Марлин вдруг вздыхает. Мнется.
– Вер, тут проблема одна возникла.
– Что такое? – напрягаюсь.
– Швеи у нас две. А малярщица одна. Ей была Антонина.
Я пытаюсь сообразить секунды три, затем бодро заявляю:
– Так это ничего, я могу ее заменить.
И сама пугаюсь, как прозвучали мои слова. Так… беззаботно, что ли. Будто заменять я ее буду, пока она отдыхает на курорте.
Но Марлин не придает этому значения. Видимо, у них это уже принято. И на удивление заразно.
– Знаешь, где краски? – спрашивает Марлин.
– М-м-м… В сарае?
– В сарае, слева на третьей полке. А кисти…
– В ведре, знаю. Что мне красить?
Она снова тяжело вздыхает. Кивает в сторону большого здания в центре штаба и говорит:
– Там в квартире одной нужно подоконники покрасить. На второй этаж поднимешься, налево повернешь, самая последняя дверь.
– И чья это квартира?
– Коменданта.
Я замолкаю.
Меня всю передергивает, и я яростно мотаю головой.
– Эй! Вера! Ты чего психуешь?
– Я не пойду! Можно я не пойду? Пожалуйста! Куда угодно, но не туда!
– Вера! – Марлин хватает меня за плечи и легонько встряхивает. – Хочешь, чтобы я сама ему окна красила?
– Пусть швея! Их же две! Пусть она! А я шить буду!