Я не знаю, что сказать.
Поддержать? Да кто бы меня поддержал. У меня дома и мамка осталась, и баба, и Никита…
– Если артисткой стану, тебе первой автограф пошлю, – вдруг улыбается Тоня.
И я не сомневаюсь – станет. Если уж она всерьез восприняла мои советы по поводу ухода за собой – мечте ее суждено сбыться.
А разве я не должна тоже идти к мечте? Выбраться, для начала. В семью вернуться, на ветеринара выучиться…
Осталось тринадцать дней.
Я продолжаю красить. Тоня теперь молчит. Вернер то и дело косится на нас, но ничего не говорит. Еще бы у него наглости хватило что-то сказать…
А ведь народ работает. Кто-то уголь перекидывает, кто-то машины моет, кто-то стирает…
Самое смешное, что все эти люди, как бы не звали себя с пеной у рта народом русским, под немецким ботинком превратились в гребаных преданных прислужников. Им стали не нужны ни деньги, ни мечты, ни цели. Поистине бездумные рабы, оголяющие спины вражеским плеткам. Их могут оскорблять, как хотят – они и слова не скажут. Изобьют их ногами – не пикнут. Заставят ковриком под ноги стелиться – постелятся. Только пусть бросают им хлеба, как мясо в собачий вольер, и они будут радостно бежать тебе на встречу с развевающейся лентой языка.
Это могущество силы и авторитета. Сила и авторитет подавят под себя любого. Только умей их правильно использовать.
Тени уже начинают становиться длиннее, а небо едва различимо окрашивает розовая акварель.
И Марлин наконец появляется.
Странная такая, вся на нервах, вся дрожит. Срываясь, приказывает нам построиться.
Быть может, это просто вечернее построение. Вот только смотрю я на лица женщин и почему-то без лишних слов понимаю: вечером они обычно не строятся.
Марлин то и дело поправляет китель, теребит волосы, трет шею.
Мы построились, ждем. У меня начинают потеть руки. Господи, только бы Марлин не сказала сейчас, что ее уволили…
Марлин не говорит. Она вообще ничего не говорит.
Рядом со мной стоит Тоня. Ощущаю ее учащенный от волнения пульс.
А спустя минуты две появляется комендант.
Я кожей чувствую возникшее в строе напряжение. Это напряжение сочится даже во взгляде Марлин. У нее вздулись на шее и руках вены, она активно и глубоко сглатывает.
– У, тварина фашистская нарисовалась, – вдруг громко выдает Тоня.
Все мгновенно смотрят в ее сторону. Даже Марлин закашливается и с изумлением уставливается на Тоню.
Только комендант никак не реагирует. Не услышал. Или не понял. Слава богу, что он не говорит по-русски…
И сейчас, стоя у кирпичной стены, я вижу наконец настоящего коменданта.
Он все еще в кителе, все еще в сапогах. Все еще в кожаных перчатках и с тлеющей папиросой. Все тот же надменный взгляд, сжатые тонкие губы и одинокая ржавчина в его ярко-синем глазу. В руке он держит плетку, но не замахивается ею, как Вернер, не крутит, как Ведьма, а ласково поглаживает, словно прирученную кобру, готовую в любой момент впиться ядовитыми клыками во плоть хозяина.
Его облик все еще бросает в ужас и невольное, вымученное уважение, которого достоин любой истинный руководитель. Комендант был из тех самых врагов, которых люто ненавидишь, но в перерывах будто и не сам шепчешь: а все-таки он хорош…
– Будьте добры, фрау Эбнер, принесите мне то, что я просил, – совершенно спокойно обращается к Марлин комендант.
Наверное, его умению с достоинством относится к врагам стоило бы восхититься и поучиться другим, менее опытным и просвещенным в этой сфере офицерам. Он владел искусством внушать ужас только лишь постукиванием кожаных ботинок, ласковым поглаживанием плети и блеском металлической пряжки ремня, на которой выгравирована красивая надпись: "Моя честь именуется верность".
– Есть ли смысл мне обращаться к вам, или вы еще недостаточно выдрессированы для понимания человеческой речи? – медленно произносит комендант, едва Марлин уходит. Так завораживающе говорит, будто каждое его слово – пробег точильного камня по лезвию ножа. И чем больше комендант говорит, тем острее затачивается оружие.
Все молчат. И это понятно. Половина не знает немецкого языка, а те, кто знает, проявляют благоразумие.
– Кто-нибудь ответит мне, – он словно взывает в пустоту, – что лучше: сказать собаке, чтобы она не стаскивала со стола еду, или ударять ее палкой всякий раз, когда в ее зубах оказывается запретный кусок мяса?
Все молчат.
Комендант горько смеется:
– Конечно, нет. Да и кто мне может ответить? Разве русское образование хоть когда-то могло равняться с немецким? А оно вообще у вас есть, образование?
Я сжимаю собственные пальцы.
Меня пугает не то, что он страшный человек. И совсем не то, что с минуты на минуту на нас может обрушиться наказание. Но то, что комендант удивительно, устрашающе спокоен.
– Я все-таки отвечу. Животные не понимают человеческого языка. Но удары они чувствуют очень, очень хорошо.
Возвращается Марлин. Не поднимая глаз, протягивает коменданту автомат. Принимает от него плеть.
Я со свистом выдыхаю, чуть шарахаюсь взад и жмурюсь. Ноги трясутся так, что в любой момент я могу упасть.
– Считаю до пяти и стреляю! – вдруг кричит комендант. – Кто не успеет лечь на землю или не знает немецкого – я не виноват! Один!
А мы в строю стоим, как вкопанные. Ноги задубели, руки не шевелятся. Даже мысли все резко исчезли.
– Два!
Наверное, так бы и продолжили стоять, пока кто-то в толпе истерично не выкрикнул: «Ложитесь!». И мы все как один повалились на землю.
– Пять!
В эту же секунду прямо над моей головой со свистом пролетает несколько пуль и врезается в стену. Я зажимаю уши. Пальцами босых ног ввинчиваюсь в землю и до тупой боли закусываю губы.
Очередь смолкает неожиданно быстро.
А мы так и лежим. Так и не решаемся встать. Я даже забываю, что такое страх, что такое волнение, напряжение или паника. Наверное, я забываю обо всем в этот момент. Наверное, мне просто банально хочется жить.
Комендант неспешно подходит к нам. Сейчас, правда, мы можем видеть только его блестящие ботинки.
– А теперь послушайте сюда, – с прежним холодящим душу спокойствием произносит он. – Я согласен, что Марлин – дерьмовая надзирательница. Но это не означает, что в ее присутствии вы можете думать, будто имеете на что-то право. Как с ней, так и без нее, вы – наши домашние свиньи, и обязаны головы расшибать о пол в кровь, завидя хозяев. Какой бы Марлин не была, но она – немка. Вы – нет. Так имейте же почтение по отношению к высшей нации, представители которой дарят вам и пищу, и проживание. Это раз.
«Раз» завершается визгом плети и нечеловеческим воплем где-то в начале строя.