И так почти каждый его звонок. Кстати, нужно бы забрать телефон кое у кого. После этого косяка с Мариной мне придется снова проплатить за звонки. Иногда мне кажется, что все эти стычки, две из которых уже закончились драками и изолятором, направлены именно на то, чтобы я осталась без денег и связи, и меня стало легче сломать. Вот только кое-чего Маришка не знает. Она не знает того, что ее внешняя крутизна – жалкое позерство по сравнению с тем отчаянием, которое ведет меня каждый день, а потому все ее убогие…
{27}
…и мы полночи спорили с моей тезкой с соседней койки, есть ли зеркала в уборных на мужских зонах. Она доказывала, что их не должно быть, потому что мужики сильнее и могут разбить стекла и поубивать друг друга. Я говорила, что все это чушь, и никто не станет бить зеркало, когда есть заточки и оружие в передачах. Но никто из нас не знал правильного ответа. Вероятно, я никогда и не узнаю, потому что по выходу отсюда мне не захочется об этом думать. Главное то, что у меня здесь есть зеркало – в некоем подобии антивандальной рамы, которую никак не вскроешь голыми руками. Конечно, «у меня» – громко сказано, ведь нас тут тридцать семь сучек, включая меня саму, но сейчас я на минуту-другую осталась в уборной одна, и я решаюсь всмотреться в свое лицо. Только оно мне совершенно не нравится. Мне кажется, это лицо какой-то девочки, которой уже нет в живых, и оно уставшее и постаревшее; лицо, угасающее без нужного ему количества солнечного света. Здесь, в этом помойном сибирском регионе из-за климата еще более мерзкого, чем в Питере, «onlydarknesseveryday», так что это вполне обоснованное сожаление.
Это лицо мне не нравится. И я его не узнаю. Только свежий шрам справа напоминает мне о самой себе. О той, кем мне придется жить весь остаток дней. О той, у которой впереди слишком много вопросов и ни одного ответа. Каждую ночь из первых здесь я долго не могла уснуть, пытаясь разглядеть перспективу, пытаясь понять, что будет дальше, когда закончится этот фарс, это дешевое уродливое представление. Пытаясь представить, как мне скажут, что все это было так и задумано, выведут под овации и покажут отсутствие состава преступления, а еще дадут миллион долларов и отправят на месяц на Мальдивы или на Тенерифе. Да хотя бы в Турцию, что уж там.
И что я получаю вместо этого? Недели, месяцы и годы борьбы. С собой, с окружающими, с несправедливостью, с пресной системностью тюремного общества. Если кто-то вам скажет, что всегда можно одним легким движением начать все сначала, спросите его – как он сам это сделал, и причем тут реальность. Я посмеюсь. Впрочем, мне это как раз и грозит. С уже погашенной судимостью и всем тем прошлым, которое я сама для себя выбрала, я буду вынуждена начинать все заново. Сегодня звонил Игорь и рассказывал о том, что его адвокаты работают над моим вызволением по УДО. Я не знаю, что лучше – продолжить тянуть свой срок или стать его рабыней с вечным долгом за раннее освобождение. Странные мысли для той, кому принадлежало раньше это лицо, но для меня нет больше веры в добрую волю и нет веры в человека, как такового. Это не значит, что я стала диким зверем, и буду атаковать все и вся. Просто теперь я вижу зверей вокруг и предпочитаю взводить ружье пораньше.
Поглаживаю старый шрам на лбу, который теперь не скрывается за челкой, потому как челку здесь носить не модно, а уставной платок ниже ее уровня крепить неудобно. На каждом этапе думаешь, что худшее, что может быть – это нынешние страдания, но жизнь преподносит сюрприз – и вот уже тебя метелят в столовой или придушивают подушкой во сне вроде как шутки ради. А потом ты просто выходишь из изолятора или лазарета и просто продолжаешь, как ни в чем ни бывало. И ты смеешься, когда вспоминаешь жалобы на неудобные туфли или слишком длинную пробку перед светофором или медленного кассира в супермаркете. Ты прозреваешь – каждый раз глаза открываются все шире, но, наверное, так никогда и не откроются полностью, хотя каждый раз ты думаешь, что теперь-то уже точно все знаешь и понимаешь.
Еда с ужина еще стоит поперек пищевода, но это еще ничего, потому что еще пару месяцев назад я даже нюхать это не могла – теряла сознание, и питаться смогла только со дня, когда появилась возможность покупать что-то за свои деньги и даже готовить. Продукты закончились позавчера, а смена надсмотрщиков попалась неудачная, и купить ничего не вышло. Но надо сказать, что ужин из невнятной разваренной крупы с мышеподобной котлетой пошел легче, чем я ожидала. Видимо, со временем, начиная вариться в том же бульоне, что и окружающие, перестаешь обращать внимание на его вкус. Я уже планирую свои шесть коротких и четыре длительных свидания на ближайший год и подумываю, что бы такого заказать в ближайшей передаче – вечернее платье, мои любимые «гуччи флора» или туфли на длинной шпильке. Так что страдать и вспоминать ту глупую девочку в зеркале нет времени – тем паче, что пора на коллективную помывку, а потом – на поверку, построение на фоне привычного для этой смены обыска расположения и сладкий сон. Если только я опять не заболтаюсь с…
{26}
…я только киваю в ответ на выстреливающий в мою сторону тихий шепот адвоката и продолжаю слушать заунывную песню судьи. Сглатывать больно, все тело, кажется, свело в судороге, и я впилась ногтями в свою же ладонь. Кажется, там что-то потеплело – наверное, пошла кровь, – но боли нет. Ничего нет. Я снова потерялась, как и несколько дней назад. Не могу понять, где нахожусь, и что происходит. Хочется закричать на судью, заставить ее подождать, пока я снова приду в себя, но это мне вряд ли поможет, ведь это только в кино возможность попить водички оказывается спасительной, и герой прозревает и находит внезапный выход из своего дерьмового положения.
Хотелось бы знать, где находится та точка, за которой начинаешь приобретать мудрость, а не синяки и ссадины. Когда начинаешь принимать преимущественно верные решения. Когда перестаешь слушать тех, кто неправ из любезности и из той же любезности шагать за ними. Видимо, мудрость приходит с опытом, а не с годами. С годами само собой приходит только смирение. С собой, с окружающими, с несправедливостью, с пресной системностью общества. И судя по тому, что судья не обращает внимания на мою утрамбованную вглубь истерику, настало мое время смириться.
Суд, кстати, не принял во внимание ребенка до четырнадцати лет, сославшись на наличие временного опекуна в достаточном для воспитания материальном и физическом состоянии, а также – что самое главное, – на особо жестокую форму преступления. Вообще, все это мне кажется странным и нереальным – будто меня, жалкое офисное ничтожество, кто-то решил заказать и посадить непонятно, за что, но, на самом деле, ответ на поверхности, и он куда как проще и даже не пахнет теорией заговора. Я же не воровала миллиарды из военной промышленности, не была женой губернатора, не была дочерью олигарха. Я просто совершила преступление, и меня просто за него посадят. И вся эта болтовня адвоката о том, что по нашим законам женщине ничего не грозит, и смягчающих обстоятельств слишком много, оказалась пустой и никчемной бравадой.
Я бы послушала, что там пытается мне нашептать этот дурачок в дорогом костюме, но проблема в том, что сейчас судья зачитывает не статью из желтой газеты, а приговор. Мой приговор. И, в общем-то, все уже кончилось, потому что это был суд следующей инстанции, и апелляция провалилась. Во всяком случае, мне так кажется. Надо бы дослушать все это до конца – а вдруг что-то изменится, и концовка этой пламенной речи на несколько страниц окажется совершенно другой? Я не раз видела в кино, как осужденному говорят «Виновен!» и просто уводят в тюрьму прямой наводкой, а в реальности приходится сидеть и слушать огромную речь о том, какое ты ничтожество, и как ты накосячила. И это уже по второму кругу.
– …таким образом, суд признает, что Нечаева сама спровоцировала жертву на попытку совершения действий насильственного характера, после чего…
Что за чушь вы несете? Как я могла его спровоцировать, настропалить на что-то? Ведь я его, в общем-то, совершенно не знала и не могла знать, что он окажется там в это время и будет делать то, что делал. Так же, как не могла знать, что сделаю сама. Но первый суд убедил меня в том, что есть люди, для которых сказать, что незнакомый им человек – грешник, которого нужно заковать в кандалы, – это просто рутина, как продажа «биг мака» для парня в оранжевой футболке на кассе. Наверное, поэтому мне сейчас не так больно, как было тогда, на исходе первого процесса, и я уже не уповаю так сильно на чудо руками судьи.
Игорь потирает лицо своей массивной ладонью. Он не приезжал на первый суд, а на этот почему-то решил приехать. Уже третье заседание подряд он проводит в этом зале, как и я, но на этом все закончится. Я надеюсь, что он посмотрит на меня – хотя бы раз, перед тем, как прозвучат «признать виновной» и «приговорить к лишению свободы», но он не может поднять глаз или не хочет. И я это даже понимаю, потому что им – тем, кто остается на свободе, – приходится нести этот камень на душе, тогда как меня просто упекут за решетку, да и дело с концом.
Господи, хоть бы эта бравада, с которой я сейчас обдумываю происходящее, сохранилась, и я не сошла с ума в первый же день в настоящей тюрьме. Если там будет еще хуже, чем было в СИЗО, куда меня определили после того, как закончился срок устроенного адвокатами домашнего ареста, шансы на мое возвращение…
{25}
…и несмотря на его ходатайство, я все равно, скорее всего, сяду. Радует только то, что моя лялечка останется с моей же мамой, а не с каким-нибудь опекуном от государства. Хотя бы это нынешние законы нам позволили. После последней ночи сильно жжет лицо, потому что я почти не спала и большую часть ночи тихо плакала. Так тихо, чтобы не привлечь внимание сокамерниц.
– …подозреваемая в убийстве гражданина Тюрина тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года рождения при обстоятельствах…
Как же я устала это слушать. Создается ощущение, что главная цель всей работы этой жирной судьи – заставить меня саму поверить в то, что я должна пойти чуть ли не на пожизненное из-за того, что случилось. Иногда я даже забываю, что же именно произошло. Забываю о том, что сделал этот Тюрин и что сделала в ответ я. Забываю о том, кто я. А кто ты, Тюрин? Почему ты появился и сделал то, что сделал? Почему именно сейчас, когда…?
Когда что? Когда все стало налаживаться? И ты в это поверила, глупышка?
Очередное заседание прерывается из-за того, что судья слишком долго зачитывала основания для отказа в применении условного осуждения – так это определил Саша – адвокат, которого мне прислал Игорь. Меня увозят в СИЗО до следующего заседания, срок которого еще неизвестен, а следом за мной едут мои близкие. Мать и дочь, с которыми меня, скорее всего, разлучат не на один год. Обвинение просит семь лет, несмотря на то, что моя дочь к моменту моего выхода, в таком случае, уже пойдет в пятый класс, а я окончательно превращусь в старуху. Хотя, когда мне было двадцать, и тридцатник казался глубокой старостью, до которой мне нужно было решить все свои личные вопросы. И вот – пожалте, – решила. Все до единого.
– Нечаева Ирина Олеговна, на выход!
Я открываю глаза и отталкиваюсь от холодной стены камеры. Попытка вздремнуть сидя на кровати и не привлекая к себе особого внимания провалилась. Разумеется, спрашивать, зачем меня выводят, я не стану. Тупее ничего и не придумаешь, тем более, что мне только в радость сбежать из этой помойки. Вот только ходить мне немного тяжеловато – мешает сопровождаемая огромным синяком припухлость на ноге. Там, куда на днях попал карающий удар одной из моих сожительниц – огромной бабищи Наташи с выпирающей, как у гориллы, челюстью. Не сказать, что мы что-то с ней не поделили. Просто я неудачно испачкала пол своей же кровью, и это ей не понравилось. Не хочется об этом снова вспоминать. Плевать. Все это пройдет. А меня приводят в комнату для свиданий.
– Ирочка, ну что ты… – мать в очередной раз пытается обнять меня, но око Саурона не дремлет.
– Все хорошо, – успеваю обронить я, подняв руки и уже зная, что будет дальше.
– Стоп! – жирная надсмотрщица Люся отталкивает меня в сторону и оборачивается к матери. – Никаких контактов. Еще раз попробуете – и свиданий больше не будет.
– Ну, я же не знала, – пытается сыграть слезливую дурочку мать.
– На третий раз уже не прокатит. Я вас помню, – гордо отвечает Люся и жестом приказывает мне сесть на стул. – До прихода следователя молчите.
Следователь заявляется только через пять минут, и все это время мы с мамой смотрит друг на друга, а Саша скромно перебирает какие-то там бумажки. У каждого из них свои заботы там, за этими дверями. Им лучше просто не знать о том, что даже сходить в туалет без свидетелей я не могу, и что начавшееся на днях месячные стали для меня настоящей трагедией, из-за которой я и получила этот невидимый для всех, но весьма ощутимый синяк. И о том, что я уже привыкла к обращениям вроде «мразь», «шваль» и «сука», им тоже знать не нужно. Я улыбаюсь – старательно, чтобы это не выглядело фальшивым, – и киваю в ответ на какие-то мимические сигналы матери. Странно видеть, как поменялись наши отношения за эти несколько недель. Будто я только вчера уехала из дома и поступила в институт, а сегодня меня вроде как отчислили, но не отпускают, а мама приехала за своей блудной дочерью. Она заберет меня домой, накормит своими фирменными пирожками с вишневым вареньем и уложить спать. А наутро я снова начну пытаться все делать по-своему, и мы снова перестанем быть родными, как еще совсем недавно.
Следователь недовольно бурчит что-то лично Саше, кидает ему на подписание какую-то бумажку, и после того, как тот подписывает ее, удаляется. А вот Люся остается, только отходит к двери. Тварь будет слушать все, что мы ни скажем и наблюдать, чтобы мы друг друга не трогали. Выцарапать бы ей глаза, а потом…
– В общем, так, – Саша прерывает мои влажные фантазии арестантки своим бодрым, внушающим доверие голосом. – Скорее всего, будем готовить апелляцию. С судьей что-то не так, и я уже не успею выяснить, что именно.
– То есть, твой план не сработал, – усмехаюсь и смотрю на маму, которая едва не плачет и сжимает покрепче губы.
– Есть нормы закона, которые для всех едины, – Саша начинает в своей излюбленной манере рубить стол ладонью, чтобы его наверняка поняли. – Неважно, что там и кто думает о факте преступления – объективно у нас на руках множество смягчающих, которые действуют даже при особой жестокости.
– Их не устроило то, что мы показали, так? – спокойно уточняю, чтобы дать Саше повод перейти к конкретике.
– Да, но это явно показывает, насколько суд ангажирован против тебя. Это повод вспомнить, что еще ты можешь рассказать про всю эту ситуацию.
– Нечего. Я ничего больше ни про кого не знаю, – качаю головой и ухожу взглядом к маме. – Мам, как там Манька? Не ругается, что меня нет?
– Ругается, – вздыхает мама. – Но я говорю, что ты скоро приедешь.
– Поехала исследовать горы, – горькая усмешка сама вылезает на мое лицо, и, кажется, уродует его, и я одергиваюсь. – Если нужно вернуться домой, пусть на время, я свяжусь с…
– Ира, – мама хмурится. – Только попробуй отобрать у меня девочку. У нее, пока ты во всем этом варишься, никого больше нет. И не смей меня никуда отправлять. Вот закончим этот суд, приедешь домой – тогда и выкореживайся. Тебе покушать можно передать?
– Сейчас уже нет, – оглянувшись на напрягшуюся Люсю, качаю головой. – У меня все нормально, правда. Сижу да лежу – вот и все дела.
– Ой, – из маминых глаз вырываются слезы, и она накрывает рот ладонью.
Черта с два ты отыграла, Ира. Боль не скроешь за глупой болтовней. Особенно от матери. Когда-то я тоже пойму, чего все это стоит. Может быть, нас с Машкой когда-то тоже сведет чье-то горе. Только не такое, нет уж. Одной уголовницы в родословной достаточно. Мать уже не может сдержать слез, а Саша что-то проговорил, и я упустила, и надо бы продолжить с ним, но…
{24}
…а чертова укороченная пятница вымотала меня больше, чем четыре предыдущих рабочих дня, и все мои надежды – только на спокойный вечер, бокал красного и хорошее настроение моей малышки. И еще – я жутко голодна, а едой не пахнет, что вполне логично – не Маше же ее готовить и даже не няне. Но, рано или поздно, моя дочура этим займется, не все коту масленица.
Зайдя в квартиру, я слышу голос Машеньки, вот только он плачущий, и он что-то лепечет, и у меня внутри все сжимается, но я уверяю себя, что все в порядке, и это просто очередное расстройство из-за какой-нибудь игрушки или ограничения на просмотр мультиков. Отставляю сумку, вешаю плащ и шагаю в квартиру. Писк и невнятная болтовня Машеньки превращаются в крик, и я перехожу на бег и врываюсь в комнату, где…
Меня парализует ужас, и по всему телу разносится дрожь. Кто-то незнакомый, черноволосый стоит над моей малышкой – раздетой, совсем голенькой, – с приспущенными штанами и держит ее и что-то приговаривает. Кто-то – это…
Как только дар речи возвращается ко мне, я кричу «Эй!» – ничего умнее на ум не приходит, – и он оборачивается ко мне, не отпуская Машеньку. У него отчетливый стояк, совершенно безумный взгляд и, кажется, пена в уголках рта. Или просто слюни.
– Твою мать, – скрипит он зубами, – что ты… Пошла отсюда! Быстро! Или хуже будет!
Я делаю шаг к нему навстречу, и он хватает рукой голову Машеньки, – ее голова помещается в его руке, – и отрицательно мотает головой.