Лишь одно и вспомним про старь:
С какой превосходной миной
Жевали постылый сухарь!
Совсем, совсем не похоже…
– Ого! Это Госфильмофонд тебя так вдохновил?
– Да. У меня новый псевдоним – Филимон Фондов.
– А я сохраняю верность своему Аввакуму Несытому. Он годен для всех времен и ситуаций!
– Да, это классик… Однако расскажи, что у тебя с работой.
– Совестно поведать, – Шура смеется принужденно, ибо поведать таки совестно. С тех пор как, оставив ликбез, окунулась в жизнь действительную, она только и делает, что попадает в идиотские положения. Одна дружба с Зитой чего стоит! Но там хоть были смягчающие обстоятельства. Здесь – никаких.
– Да будет вам известно, господа судьи, что я чуть не поступила на службу в систему КГБ!
– В самом деле?
Не вздрагивают, спасибо им. Они достаточно хорошо ее знают.
Гебешник, и даже вроде бы крупный, женат на сестре Скачкова. Виктор отзывается о нем, как о человеке, по существу, добром и неглупом, которого жалко: влип, мол, не зная, куда, а назад дороги нет. И по временам – изредка – затаскивает Шуру на какой-нибудь родственный сабантуй. Потом всегда оказывается, к немалому шуриному облегчению, что других гостей нет. Хозяйка, усталая, но радушная, чужая, но приятная, мечет на стол кушанья и напитки, говоря между делом, что Шура еще поймет, какое счастье быть молодой, какая это власть, но подобные вещи всегда осознаешь слишком поздно. И еще о том, что больше всего она бы хотела работать с детьми, в каком-нибудь простом детском садике: ничего на свете не любит так, как маленьких. Но ее собственный маленький мяукает в кроватке, старший – упитанный противный подросток, при встрече учтиво шаркающий ножкой, но любящий будто невзначай запереть гостью в сортире, – тоже требует забот, и мечта остается неосуществимой. Что до хозяина, у него, похоже, есть своя, более достижимая, хоть и не безвредная: забыться. Для этой цели он использует водку такого изумительного качества, что даже Шура пила бы ее с удовольствием, если бы сей напиток не производил крайне неприятного действия на ее спутника.
– Послушай, – заводит Скачков, впадая в резвость этак после третьего тоста, – я одного понять не могу: почему ты меня-то никогда не пробовал завербовать?
– Брось ты это, – тоскливо морщится гебешник. – Рассказал бы лучше, как у тебя с твоим заочным. Третий курс уже? Все сдал?
– Сдам! – лихо отмахивается гость, опрокидывая четвертую. – Я на втором застрял, но в этом году пропру. А ты мне все-таки ответь, в чем дело? При твоей должности даже странно не попытаться… Ты так уверен, что я откажусь?
– Перестань, – хозяин отворачивается, его безнадежный взгляд падает на Шуру, не впервые задающую себе вопрос, чего ради дразнить и унижать заблудшего приятеля, если вправду ему сочувствуешь, а если нет, за каким дьяволом тащиться к нему в дом, пить с ним? Но спросить об этом у мужа она так и не соберется, не хочет посягать на его свободу, вторгаться в эти нелепые родственные отношения. А рядом магнитофон поет про Колыму, и гебешник, в хмельной печали клоня голову на шурино плечо, шепчет:
– Хоть ты пойми, мне до этой Колымы ближе… ближе, чем всем…
Но при последней встрече привычный ход застолья нарушился.
– Эврика! – вдруг закричал Скачков. – А почему бы тебе не устроить Шурку на работу? Ее съели там, в этой их шарашке… Только, ты ж понимаешь, всякие ваши ужасы не для нее, она у нас чистейшей прелести чистейший образец.
Осоловевший от досады, скуки и чистейшей водки, образец вылупил глаза, в панике ища вежливую форму отказа. Но тут хозяин, всплыв из столь желанного ему забытья, неожиданно серьезно ответил, что об этом-де его не надо предупреждать, разумеется, речь может идти только о кабинетной, умственной работе, о занятиях лингвистикой, и пожалуй, это действительно неплохой вариант, потому что хоть дисциплина там несколько строже, но зато и оклады повыше обычных, а в конечном-то счете везде одно и то же. Только попасть в эту систему не так просто. Ничего гарантировать нельзя. Но он попробует. Поговорит кое с кем.
– Я был бы рад тебе помочь, Шура. Веришь? Очень.
– Верю.
Она и правда не сомневается в его доброжелательности. Кем бы ни был в миру этот грустный пьяница, жаждущий утопить свою память о чем-то, про что наперекор всем скачковским подначкам ни разу не проронил ни слова, у него нет причин копать ей яму. Но главное, четыре месяца в ЦНИИТЭИ превратили то, что она считала своим элегантным скептицизмом, в такую безнадегу… Как он сказал? «Везде одно и то же»? Он не далек от истины. Мысль, что будешь служить в конторе, прикрепленной именно к этому ведомству, до дрожи омерзительна. Но не ребячество ли твоя дрожь? Ведомство – не более чем абстракция, что тебе до него? Монтаж ли так и не понятых конструкций, какое-нибудь рыбоводство или эта пакость, у тебя все равно будет стол, стул, груда бумаг, надутое начальство, развязные сотрудники, надобность по восемь часов на дню притворяться мертвой, как жук в клюве, и пробуждение к жизни в восемнадцать ноль-ноль. Есть вещи, к которым ее не принудит никакая сила, но все вышеперечисленное придется терпеть. Это уже очевидно… Лингвистика? Зачем им лингвистика? Тоже для каких-нибудь грязных дел? Могут ли вообще у них быть иные, не грязные дела? Надо бы выяснить. Держать ухо востро, чтобы невзначай не замараться в чем-нибудь таком лично. Да что дергаться? Родственник так надрызгался, что завтра и не вспомнит своих обещаний.
Но не прошло и трех дней, как Александра Николаевна Гирник, недавно отвергнувшая Ленинскую библиотеку за ее дурно пахнущие нравы, уже звонила в серенькую дверь на неприметной московской улочке, которую и нашла-то с трудом. Ее ждали. Перед ней выросла фигура, так по-военному сочетающая в себе силу и стать, что позднее она, сколько ни старалась, не смогла вспомнить, в мундире был тот субъект или в штатском. Виделся – в мундире. Мундиры, вообще армию Шура презирала, ей в военщине претило все, даже высокие понятия о чести в воинском исполнении теряли для нее цену. Она признавала только личную, свободную честь – в пресловутых «неволе и величии солдата» слишком бьет в нос первое, чтобы можно было уважать второе.
Но тот, кто ее встретил, был столь мужественно и вместе с тем интеллигентно красив, что воинствующая пацифистка чуть не забыла о своих предубеждениях. У офицера были седые виски, очень внимательные – но без намека на сверлящую назойливость – светлые глаза и мягкие джентльменские манеры.
– Где же нам побеседовать? – задумчиво протянул он. – Здесь прихожая, неудобно. Будут мешать. Если вы не против, давайте поищем свободную комнату. У нас тут настоящий лабиринт, поэтому, если позволите, я пойду впереди. Буду вашим Вергилием.
Вергилием! С ума сойти!
Лестница вела почему-то вниз, и довольно глубоко. Потом начались коридоры, повороты, двери. В некоторые из них офицер заглядывал мимоходом и, качнув головой, шел дальше. Все было серо, тесновато, лампы горели тускло. Гирник шла следом, с каждым шагом преисполняясь одним единственным желанием: выйти отсюда и никогда больше не входить.
Почему? Эти серые электрифицированные норы дышали не жутью, а прозаической скукой. Ничьи приглушенные стоны не доносились из-за дверей. Вергилий, перед каждым поворотом оборачиваясь к своей спутнице со сдержанно-галантным жестом, был все так же хорош. А в ней росло отвращение, смешанное с легким дрянным страшком.
Зато Шура успела собраться. От двойственного чувства, с каким она только что нажимала на кнопку дверного звонка, и следа не осталось. Извивы длинного беззвучного коридора иррациональным, но чертовски убедительным способом в два счета объяснили ей: ведомство, дуреха, – никакая не абстракция. Не надо здесь работать. Даже уборщицей. Здесь нельзя быть. Лучше всего, если удастся сделать так, чтобы он сам ей отказал. В противном случае откажется она. Найдет повод. Сразу или потом, по телефону… Внимание! Начали.
– Насколько мне известно, вы хотели бы у нас работать, Александра Николаевна?
– Да, я ищу работу.
– Вы лингвист?
– Нет, у меня специализация литературоведа. Но со временем я, вероятно, могла бы освоить и лингвистику.
– Обидно. Это – препятствие, хотя… Скажите, вы случаем не член партии? Это могло бы упростить нашу задачу.
– Нет, что вы! Я даже не в комсомоле, – как бы невзначай вырвалось у нее.
– Вот как? – его глаза вспыхнули, но это была сотая доля секунды. – Редкий случай. Не будет нескромностью, если я спрошу, в чем причина? Ваши убеждения?..
Последняя фраза прозвучала упоительно. Она была бархатной, шелковой, атласной. Почтительности, с коей офицер позволил себе поинтересоваться образом мысли собеседницы, хватило бы, чтобы удовлетворить убеленную сединами королеву. Но могла ли оценить подобные тонкости желторотая недотепа, обалдевшая от восторга перед роскошным мужчиной?
– Ну какие в этом возрасте убеждения? – пропела Шура. – Детская бравада, только и всего. В комсомол же вступают пятнадцати лет, всем классом, а я была такая оригиналка, мне нравилось показывать, что я не как все, я еще подумаю. А потом, в университете, уже и поняла, что лучше бы вступить, но тут, напротив, стало как-то неловко это затевать, когда ты одна, прочие-то давно там… Глупо, конечно! – она одарила его самой доверчивой улыбкой, какую могла изобразить.
– Да, это вы зря. Понимаете, вы и не лингвист, и не комсомолка – сразу два серьезных недочета. Если бы хоть что-то одно… Жаль, конечно: у нас и оклады высокие, и условия, и жилищный вопрос мы быстро решаем, все, знаете ли, потому, что очень не любим, когда от нас уходят… Но боюсь, мне не следует вас обнадеживать.
Шура встала, улыбнулась еще раз – в меру грустно:
– Что ж поделаешь? Выходит, я напрасно вас побеспокоила.
– Я провожу.
Опять они долго шли по коридорам мимо молчаливых дверей, по лестнице, теперь вверх… У самого выхода, прощаясь, он тоже усмехнулся. И послал парфянскую стрелу:
– Не огорчайтесь. Возможно, мы вас еще найдем.
«Не тебе, соплячка, хитрить со старым волком», – мысленно перевела Шура.
– Приключенье в современном стиле, – Беренберг лениво прикрыла тяжелые веки. – И что, теперь ты опять отправишься скитаться?
– Может быть и нет. Аня Кондратьева обещает сосватать меня в какой-то Учебно-методический кабинет. Маленькое такое заведеньице в Марьиной Роще. Ее новоявленный супруг там редакторскую группу возглавляет.
– Значит, история с Зитой не сделала вас врагами?
– Обошлось.., – имя Зиты напомнило: есть шанс бегства, перемены, свободы. – Слушай, Евгения, мы-то нет, а ты в крайности могла бы уехать. Должно быть веселее, если на дне сундука спрятан еще и этот ключик.