– Тридцатого я еще на работе?
– Да, но вы можете прекратить посещения начиная с двадцатого. Вам дано право потратить это время на поиски новой работы.
– Спасибо, несколько дней я охотно потрачу. Но и сюда приходить буду. На собрание тридцатого приду непременно. Это право у меня тоже есть!
– Какая же вы…
– Какая, Тамара Ивановна?
– Неважно. Идите. Я занята!
Опять начались неуклюжие «деловые» звонки, хождения по отделам кадров, скованные, нудные, бесполезные переговоры. Но в ЦНИИТЭИ Шура забегала регулярно, чтобы ни сама Зита, ни кто-либо другой не подумал, будто она готова отступиться.
– Мы им покажем! – повторяли они друг другу, задорно встряхивая головами и улыбаясь почти без усилия.
Дней за пять до эпохальной битвы Гирник застал в ЦНИИТЭИ звонок мужа:
– Операция завершена! В январе перехожу на новое место. И обещанную двадцатку ухапил! А у тебя что?
– Съездила я в ту типографию. Ничего не вышло. Да ладно, все равно ура.
– В честь чего «ура»? – Зита стояла рядом, смотрела сочувственно.
– Скачков переходит на другую работу. С повышением. Дают сто пятьдесят.
– Замечательно! Камень с души!
– Камень? Почему?
– Ну, я боялась, что ты с голоду умрешь. Тебя же из-за меня выгоняют. Совесть мучила, я-то могу в любую минуту уйти, мне недолго осталось, просто очень уж хочется им нос натянуть. А раз сто пятьдесят, вы худо-бедно продержитесь, ничего…
Вот, значит, как. Ты «боялась» уморить меня голодом, но ради спортивного интереса мужественно преодолевала страх. Забавно. А еще забавнее, что ты проговорилась. Как же я должна быть, по твоим понятиям, проста, если ты не потрудилась этого скрыть! «Спит Розита и не чует…» А впрочем, ты ведь и не ошиблась: не брошу я тебя. Не та ситуация. Все равно, как миленькая, попрусь на собрание, выступлю – разыгрывать дуру, так до конца. А утешаться буду тем, что потом уже ни этого поганого заведения, ни тебя, боевая подруга, больше не увижу!
Разделавшись мысленно с Зитой, Шура тем не менее азартно готовится к предстоящей схватке. Давненько она не тягалась с численно превосходящим противником. Со школьных лет – тогда ей нравилось отливать пули целому классу и посмеиваться, зная, что в словесной баталии им с ней не сладить. Обидеть отдельного человека ей и тогда было мучительно: самому последнему гаду, чтобы получить по заслугам, надо было довести ее аж до бешенства. А вот бросить свое презрение в многоглазое, многоротое лицо толпы – одно удовольствие, ведь толпе не может быть больно.
Пойдет ли все так же гладко и теперь? Навык утрачен, симпатия к соратнице остыла, так что все это, в конечном счете, глупо. И неприятно. Ведь – ох, заранее мутит! – придется пуститься в демагогию. «Слушаю вас и не верю своим ушам. Вы толкуете о коллективе, но у коллектива, как и у личности, должны быть разум и достоинство. И уважение к своим же принципам. Где все это? Если добровольность – решающий принцип нашей общей работы на субботниках и овощных базах, а этого, надеюсь, никто отрицать не будет, значит, никто и не вправе ополчаться на того, кто не участвует в этой работе. Своими нападками вы оскорбляете не Розиту Иосифовну, а саму социалистическую идею добровольного труда, которой Ленин…» Тьфу, пропасть, неужели она и Ленина приплетет?
А ведь придется. Они так обозлены, что охладить их пыл могут только сильные средства. Брр! «Ленин, товарищи, не затем выходил на субботник, чтобы мы сегодня…»
Хорошо, что никто из настоящих друзей не услышит, как она понесет эту ахинею, не увидит, как у нее не на шутку разгорятся щеки, потому что всей иронии наперекор она распсихуется, как последняя дура. До и после – знаешь, что все это пошлый фарс, а поди ж ты: в момент действия кипятишься так, будто дело о жизни и смерти. Есть здесь что-то унизительное.
– Завтра! – Зиту тоже лихорадит. – Учтите, девочки: завтра у нас не будет времени обсудить, как действовать, что говорить. Надо сделать это сейчас! Будьте внимательны, тут важно ничего не перепутать. Сначала встану я и… ладно, я-то знаю, что сказать, а времени мало. Потом выступит Шура. Ты, Шура, подтвердишь, что я все сказала правильно – только не робей, говори твердо, громко, не запинаясь! Может, тебе даже стоит вечером потренироваться, а то еще мямлить начнешь, собьешься… да нет, ты такая умница, справишься, это ведь просто. Ты им скажешь, что сама видела два… нет, лучше три раза видела, как Шахова в рабочее время вяжет в туалете, а Лисицына – ох, стерва эта Лисицына, она еще опаснее Шаховой! – Лисицына с перерыва то и дело возвращается с опозданием, потому что по магазинам ходит! Ты скажешь так: «Она почти каждый день прогуливает по часу или полтора, я столько раз это замечала, что и сосчитать невозможно!» А тут вступаешь ты, Анечка, и говоришь, что…
Все же замедленная реакция – ценное свойство. Гирник не соскочила, как ошпаренная, с подоконника, где она сидела, внимая зитиным распоряжениям. Не завопила к вящей радости вражеских полчищ, что знать больше не желает ни самой Зиты, ни этой склоки полоумных, и пропадите вы все пропадом! Нет: она еще кивала сосредоточенно, но в план кампании вникать перестала. А про себя думала: пожалуй, все к лучшему. Теперь она свободна. И нет нужды тревожить прах, что покоится в мавзолее, одновременно любуясь живым воплощением в лице замдира, отчего на нервной почве и расхохотаться недолго…
Все.
Дома, объяснив, что случилось, она попросит мужа:
– За час до начала собрания, то есть в два, позвони мне на службу. Дозвонись обязательно! И скажи, что…
– Что я при смерти, и если не приедешь сейчас же, вряд ли застанешь меня в живых?
– Нет! – не любила Шура такого вранья, хоть суеверной себя не признавала. – Скажи, что водопроводная труба лопнула, квартиру заливает.., ну, в этом роде. Никто не должен догадаться, что между нами не все в порядке. Довольно того, что я улизну перед самым генеральным сражением. Обещала помочь этой чертовой Зите, так надо хотя бы ей не навредить.
Ухмыляясь то ли саркастически, то ли умиленно, супруг разглядывает ее побагровевшую физиономию. А потом изрекает отравленную фразу, чьей меткостью Александре Николаевне суждено поневоле восхищаться всю оставшуюся жизнь:
– Что в тебе бесподобно, так это решимость, с которой ты одолеваешь такие препятствия, каких другой бы просто не заметил!
Глава VII. Белые Столбы
– У него множество излюбленных идей, притом иные из них весьма обременительны для его жертв. Одна, самая злостная, состоит в том, что каждый истинный специалист обязан всю жизнь, в особенности смолоду, безудержно повышать свою квалификацию. А коль скоро дня для этого мало, подобает трудиться и по ночам. Образ молодого киноведа, далеко за полночь склоненного над книгой, неизгладимо запечатлен в его сердце.
– А он, гад, страдает бессонницей! И вот представь: шастает ночами по поселку! Как голодный вампир! Заглядывает в окна! Проверяет, не слишком ли рано они гаснут!
– Несколько лет назад здесь произошел прелестный случай. Он так допекал одного юнца упреками, дескать, можно ли заваливаться дрыхнуть в половине одиннадцатого, что тот решил его провести.
– И перестал тушить свет! Так и храпел при лампе! Директор был очень доволен! Восхвалял его по всякому поводу: «Когда ни выйдешь, окно Ферапонтова горит! Вот как надо работать! Этот юноша далеко пойдет! Сначала он ленился, но сумел преодолеть себя и взяться за дело с душой!» Высокий ферапонтовский пример всему Госфильмофонду в печенках засел!
Они говорят по очереди, с такой живостью перехватывая друг у друга рассказ, будто он заранее отрепетирован. Смеясь, но не слишком вникая – вот уже упустила, о нынешнем директоре речь или это байки былых эпох, – Шура вслушивается в игру знакомых, чуть деланных, но оттого еще более милых интонаций, с необъяснимой грустью (о чем? встретились же, наконец!) смотрит, как Женя то поднимает, то опускает усталые рыжие глазищи, в глубине которых тихо, странно живет мысль, не засыпающая, верно, и тогда, когда самой Беренберг удается приморить таблетками свою жестокую бессонницу, как вспыхивает и гаснет чеширская улыбка Таты – сказочная улыбка, в сиянии которой пропадает без следа ее почти настораживающая некрасивость, да и вообще грубая физическая оболочка теряет значение, ее нет…
– Но Ферапонтов на свою беду был слишком здоров спать. А чтобы хоть часа в три потушить лампу, нужно проснуться. В одну злосчастную ночь директор блуждал по поселку аж в половине четвертого и вдруг увидел, что окно все еще светится.
– Тут даже его проняло! Бедный мальчик, как он увлекся самообразованием! Заболеть может! А квартира ферапонтовская на первом этаже. Так он подошел, на цыпочки встал – хотел в окошко постучать…
– Но слова отеческого увещевания насчет надобности беречь здоровье застыли на директорских устах. Зрелище, представшее ему, потрясало своей гнусностью. Он и год спустя не мог вспоминать об этом спокойно. Ферапонтову пришлось уволиться…
– А еще он запретил собирать грибы вблизи поселка! Приспичило тебе надергать маслят – топай в дальний лесок, а в ближнем не моги бледную поганку пальцем тронуть. Потому что это его поганка. Решил он так! Директор же здесь царь и бог! Местные жители – сплошь его подчиненные и родня подчиненных. Застигнут тебя в этом ближнем леске, на месте преступления, жди, уж он тебе устроит! Так крепостных секли за потраву…
Тихо-тихо приоткрывается дверь. Светлая головка. Бледное тонкое личико. Во всей фигурке – вопрос, но почти без надежды.
– Анна, – Беренберг никогда не повышает голоса, – ты же видишь, у меня гости. Иди, мой ангел, в другую комнату. Или ты забыла? Надо уметь быть… какой?
– Одинокой, – вздыхает Анна. Ей четыре года.
«Чары одиночества», – Гирник про себя усмехается: выражение больше подошло бы Олимпиаде. Но чары есть, они присутствуют в этой пустоватой, еще не обжитой комнате так же несомненно, как и всюду, где находится Женя Беренберг. А с тех пор, как они обе поселились здесь, в Белых Столбах, в этом благословенном (ведь теперь не надо одной возвращаться во Псков, другой – в Курган!), да, трижды благословенном, но все равно скучном госфильмофондовском доме, Тата Молодцова как будто тоже заколдована одиночеством. Подпала под власть беренберговских чар, или сама научилась той же ворожбе? Какой в ней соблазн… в этой беде, так всех пугающей… только любовь может с ним соперничать, да и то в иные минуты сомневаешься…
– Вы хорошо живете, – говорит она вслух. – Я почти завидую.
Они покачивают головами – у обеих длинные аристократические шеи. Две змеи!
– Как всегда, лукавишь.
– Не будь ты Александром, хотела бы быть Диогеном? Знаю я твою зависть! Но мы действительно живем хорошо. Стихи друг другу пишем! Скачков, конечно, герой-любовник, но есть то, что ему не дано! А мне Беренберг вчера…
Татка декламирует, чуть сбиваясь и, похоже, на ходу домысливая. Евгения слушает, посмеиваясь, и не подсказывает. «Одна мне с тобою корысть, что вместе насущную корочку, сухую, невкусную грызть»… нет, в точности запомнить не удастся. А жаль. Интересно. Только что-то не похоже на Беренберг.
…Завязав с этой жизнью псиной,